Мари в вышине — страница 7 из 37

– Хм… нет.

– А у меня есть мальчик, его зовут Луи, и он очень милый. Он мне отдает кусочек своего полдника. И…

В результате ей удалось помочь мне скоротать время. Она даже попросила поспрашивать ее по таблице умножения на два, она как раз ее учила. Я не очень в курсе, но мне кажется, в ее возрасте учить таблицы еще рановато. Хотя, судя по живости ее ума, может, и нормально. Не считая затекшего тела, я понемногу привыкал к этому дискомфортному положению. Зато мой мочевой пузырь с ним не хотел мириться. Адреналин от паука. Это мощное мочегонное.

– Ты не могла бы пойти сказать маме, что дядя, которого она связала, очень хочет пи-пи и просит разрешить тебе его развязать?

– Хорошо!

Забрезжила надежда выйти из кризиса. К тому же все правда. Не буду же я писать под себя. Ситуация и так достаточно унизительная.

Она вернулась через несколько минут и объявила, что нет, она не должна меня развязывать, и что мама велела сказать мне, чтоб я потерпел. Но что ей велено накрыть стол к ужину. Чем она и занялась со всей добросовестностью. А поскольку я располагался между кухонным столом и посудным шкафом, она аккуратно перешагивала через меня раз десять.

– Ты поешь с нами?

– Не думаю, вряд ли…

– Жаль. Ты такой смешной.

Не сомневаюсь.

9

Сюзи накрыла на стол, устроилась рядом с лейтенантом, у его связанных ног, с листком бумаги и цветными карандашами и рассказывала ему таблицу умножения на два, как если бы в ситуации не было ничего необычного. Довольно странное зрелище. Меня оно рассмешило. Недавний страх ослаб. Однако пугать меня таким образом было непростительно.

– Ну-ка, Сюзи, быстро наверх умываться!

Она встала, положила свой рисунок на пол, под нос лейтенанту, и побежала к лестнице. Паук с милой улыбкой, розовым платком на голове и маленькими сердечками на конце каждой лапы. Я не поняла смысла рисунка. Я не всегда и не все понимаю в Сюзи.

Руки у него приобрели легкий фиолетовый оттенок, наверно, я слишком сильно затянула. Я взяла большой кухонный нож и перерезала веревки, что вызвало у него стон боли. Будет знать. Я велела ему исчезнуть и поднялась к Сюзи, поглядывая в окно, чтобы удостовериться, что он ушел.

Ему потребовалось некоторое время, чтобы покинуть дом. Наверно, больно было встать и удержаться на ногах, потому что я видела, как он шел через двор, хромая и потирая запястья. Чуть подальше он остановился пописать. Слил по меньшей мере литр, так долго это длилось. Потом он исчез за домом, по-прежнему ковыляя – так ходят босиком по гравию в начале лета.

Спустившись, я поняла, почему у него ушло столько времени. Он взял с письменного стола стикеры и расклеил их повсюду.

Единственное слово.

На шкафу – Простите; на столе – Простите; на зеркале над умывальником – Простите; на двери туалета – Простите. Рисунок Сюзи исчез, на его месте тоже был приклеен стикер с надписью: Спасибо, он очаровательный.

Стоило его развязать, он снова стал привлекательным.

Мне это не нравится.

Бывают такие люди – не знаешь, к какой категории их отнести: ведут себя отвратительно, но никакого отвращения к ним испытывать не удается. Словно в ловушку попадаешь, и возникает ощущение, что ты влип в самую середину паутины, как косоглазая муха, которая не смотрит, куда летит.

В мои планы не входило запутаться в паутине и дать себя сожрать почем зря.

Пусть он приходит, этот паук, даже с сердечками на каждой лапе и ангельской улыбкой, я сумею за себя постоять.

10

Может ли одно слово так завладеть вашим рассудком, что вы видите его повсюду и слышите беспрестанно? Оно маячит у вас перед глазами, как самолет, который тащит рекламный транспарант над полным народа пляжем в середине лета, среди бесконечного мельтешения тел. Такое чувство, что оно приклеилось к радужке глаза, как надпись помадой на зеркале. Отражение в нем разглядеть можно, но сквозь это слово.

– Исчезните!

Вот единственное, что она сказала, развязав меня. А потом сама исчезла, поднявшись по лестнице. Я думал, что смогу поговорить с ней, еще раз попросить прощения, постараться объяснить свой поступок. Правда, для начала было бы не лишним и самому в этом разобраться. Но плевать на мои сомнительные объяснения, она все равно решительно не собиралась их слушать.

Вам случалось мечтать, чтобы время повернуло вспять и вы могли бы поступить по-другому в данной конкретной ситуации? Получить второй шанс? Именно это я и испытывал, причем впервые в жизни. Точно так же впервые моя бинарная система дала сбой. Впервые возникло чувство, что у меня изменилась линия рисунка, карандаш в последние дни движется более мягко, округло. Впервые маленькая девочка сказала мне, что я смешной. Говорят, устами младенца глаголет истина.

Впервые мне стыдно за, что я сделал. Shame on you, poor lonesome cowboy[10].

Тогда я написал Простите на листочках бумаги и расклеил повсюду, хотя мое правое запястье ныло так, что больно было даже ручку держать. Что уж говорить о лодыжках и коленях!

Уходя, я облегчился в канаву. Момент экстаза, глаза возведены к небу в поисках Большой Медведицы. В силу автоматизма самого действия мы просто не осознаем, что писать, по сути, довольно захватывающее удовольствие, прямо пропорциональное степени наполненности мочевого пузыря. Надо будет почаще терпеть.

Прежде чем сесть в машину, я немного прошелся, чтобы размять суставы и унять жгучие сожаления, рвущие грудь, а потом вернулся домой, как последний кретин, не зная, захочет ли она еще когда-нибудь со мной разговаривать. Исчезните! Хорошее предложение. Вновь обратиться в пыль, в прах и рассеяться по ветру, чтобы стать ничего не значащим отсутствием. Да и кому меня будет не хватать? Одна только Мадлен взгрустнет.

В эти выходные она показалась мне ослабевшей. С того момента, как она упала у себя на кухне, Мадлен тихо угасает. Я не хочу отправлять ее в дом престарелых. Ненавижу такие места, где складируют стариков в ожидании смерти, прикидываясь, будто доставляют им кучу радости всякими кружками рисования и праздничными карнавалами. Греми бубенчиками, дедок. И мамаша Люсьен, которая беспардонно пускает слюни, вместо того чтобы дудеть в рожок. Такие заведения высасывают, как вампиры, моральный дух своих подопечных и банковские счета их потомства. Во всяком случае, моего счета не хватит. Поэтому я нанял женщину из деревни, которая приходит утром, днем и вечером и берет на себя все повседневные хлопоты. Та самая пресловутая помощница по хозяйству, которая вцепилась мне в круп с жадным взором стервятника, готового спикировать на свою добычу и разодрать на кусочки, унося последние остатки ее добра. Кроме пианино. Вот его судебные приставы получат только через мой труп. Но до этого еще не дошло. И на сегодняшний день я сижу в Ариеже как раз для того, чтобы этого избежать.

Пусть я ей и не сын, и не внук, Мадлен была мне и матерью, и бабушкой. Уж это-то я должен для нее сделать…

По крайней мере, с ней не будут плохо обращаться. Я бы не вынес, если б после целой жизни, полной бед и жертв, чтобы меня вырастить, с ней бы грубо разговаривали, оставляли в собственной моче на целый день, а то и били. Я бы с ума сошел. Когда мне приходится сталкиваться с несправедливо причиненной болью, я готов все разнести. Самый большой разгром? В четвертом классе, в тот день, когда я зашел в кабинет физики и увидел Ахилла – он стоял в юбке на столе посреди класса, в слезах, вокруг толпились те, кто над ним издевался. Он был моим единственным другом. Все издевались надо мной, потому что я был плохо одет, а над ним – потому что он вел себя как девчонка. Они его прозвали Ахилл-на-шпильках. Он от этого страдал. Во-первых, чувствовал себя не таким, как другие, и это в том возрасте, когда принадлежность к группе представляется жизненной необходимостью, и к тому же его изводили целыми днями. Я тоже не принадлежал ни к одной группе. Мне было плохо со всеми, кроме него. Он был отзывчивым. Мы понимали друг друга. В тот день они зажали его в углу, стянули с него брюки и трусы и нацепили на него розовую клетчатую юбку. Ахилл смотрел на меня с грустью и мольбой, и это сработало, как спущенный курок. Как граната, из которой выдернули чеку. Я взорвался. Сначала я заехал головой в грудь тому, кто держал его брюки, и бросил их Ахиллу. Потом я все перебил. Трем преподавателям потребовалось пять минут, чтобы меня утихомирить. Столы и стулья перевернуты, приборы и бумаги валяются по всему классу, два стекла разбиты, кран свернут на сторону. И разумеется, виновники побиты.

Меня исключили на неделю. Сперва вызвали Мадлен. Она рассыпалась в извинениях перед директором, ссылаясь на мое тяжелое детство, а выходя из коллежа, сказала мне, что гордится тем, как я поступил, только, конечно, не стоило заходить так далеко.

Ахилл так больше и не вернулся. Родители перевели его в другую школу. Я оказался в еще большей изоляции, чем прежде. Все меня боялись. Но, по крайней мере, они больше не дразнились.

Так что пусть никто и не думает причинить зло Мадлен.

И потом, пока она у себя дома, ее окружают воспоминания, знакомые фотографии на каминной полке, ее щербатый сервиз, свадебный подарок, ее кошки, родничок на заднем дворе.

С головой у Мадлен пока все в порядке, а вот со слухом и глазами хуже. Может, она и могла бы по-прежнему шить, но предпочла отдать обе швейные машинки мне – и старую, ножную, и новую, которую я купил ей лет десять назад. Она еще различает пейзаж за дверью, содержимое собственной тарелки и газетный текст, если он напечатан крупно, но вдеть нитку в игольное ушко для нее все равно что сыграть в рулетку, и это действует ей на нервы.

Куда меньше мне нравится ее настойчивое желание пригласить нотариуса. Потому что я знаю, что следующим будет кюре…

Сегодня у нас среда, а у меня до сих пор не сошли следы веревок с запястий. Это только видимая часть айсберга. А в глубине, после того случая, у меня чувство, что я ничтожество, жизнь не удалась и в свои тридцать восемь я всего лишь жалкий коп, который уверен, будто все знает, и не способен ни услышать, что ему говорят другие, ни заслужить их доверие. Не способен привязаться к кому-нибудь, полюбить, создать что-либо вместе. Не способен ощутить хоть какую-то радость. Разве что там, наверху, на ферме.