– Госпожа Чудакова, – спрашивает один из местных графоманов-«почвенников», нажимая на «госпожа», – вот скажите, пожалуйста, за что вы нас так ненавидите?
– Кого конкретно?
– Ну, нас, русских людей, русских писателей…
– Сформулируйте вопрос научно, и я на него отвечу, – чеканит Мариэтта Омаровна.
(Смех и аплодисменты в зале.)
Ее чувство юмора обезоруживало и спасало.
Еще из студенческих времен: к сожалению, кафедра, на которую пришла работать Мариэтта Омаровна, оставалась кафедрой советской литературы даже после переименования в кафедру русской литературы ХХ века. Став аспиранткой и получив возможность участвовать в заседаниях этой кафедры, я вдруг с удивлением обнаружила, как нелегко обожаемой студентами Мариэтте Омаровне там приходилось. Часто такие мероприятия превращались в бесконечные суды над профессором Чудаковой, которая посмела сказать о каком-нибудь советском классике что-то резкое, которая не сдала вовремя отчет, которая опоздала на занятие на полчаса (она, как всегда, откуда-то мчалась, делая сорок дел одновременно, но потому и просила себе последние пары в расписании, чтобы иметь возможность закончить лекцию после звонка).
…Однажды, по окончании очередного разноса, взял слово шолоховед Бирюков, чьи семинары отличались редкостной скукой. Студенты к нему традиционно не ходили или подтягивались к концу пары. На это он жаловался постоянно, как обычно, пространно и многословно. «И вот представляете, дорогие коллеги, – вещает он, – за полчаса до звонка распахивается дверь и на пороге возникает высокая фигура в черном пальто и шляпе…» Он делает паузу, чтобы потом назвать имя преступника – особо им не любимого поэта Гриши Марговского. И тут мгновенно реагирует недавно обвиненная во всех смертных грехах Мариэтта Омаровна. «Уважаемый Федор Григорьевич, – обращается она к оратору своей неподражаемой скороговоркой, – вы ведь не будете утверждать, что это также была я?»
Кафедру накрывает ураганный хохот. Смеются все: и те, кто с наслаждением Чудакову отчитывал, и те, кто ей искренне сочувствовал.
Можно было только догадываться, какой ценой давались ее внешнее спокойствие, элегантные шутки и убийственная ирония.
…«Оля, – шепчет она мне в институтском дворике, отведя в сторону, и сует рецепт и деньги, – сбегайте в аптеку, купите вот это… У меня сейчас семинар, вызовите меня в коридор. И главное – никому, НИКОМУ об этом не говорите. И не только здесь. Об этом даже дома не знают…» Я заглядываю в рецепт. Там серьезный сердечный препарат, такой принимает моя мама…
Говорю об этом только сейчас. Надеюсь, Мариэтта Омаровна меня простит где-то там, далеко. Да и срок давности истек. Почему-то многим она казалась железной, многие ее панически боялись. Но она была вот такой – блистательной, гениальной (любимое литинститутское занятие – выяснять, кто гений, а кто нет, а тем временем гений и правда почтил своим присутствием стены этого заведения) и в то же время уязвимой. Потому что была очень живой. Такой и останется.
Георгий ЛевинтонНесколько мелочей о Мариэтте Чудаковой
Я понимаю, что многие участники этих воспоминаний писали сразу после известий о смерти, после похорон. В этом случае трудно не сбиться на жанр некролога. Я же пишу последним, как уже давно напоминает мне Умка, поэтому мне хочется писать не в некрологическом стиле, а скорее в мемуарном, как бы отстраняя легкостью тона боль и тяжесть потери. В конце концов, в традиционном обряде похорон обязательно присутствуют комические элементы. Отсюда этот безответственный жанр разрозненных фрагментарных воспоминаний (исповедь горячего сердца в анекдотах), никак не претендующих ни на оценку деятельности Мариэтты Омаровны, ученой и гражданской, ни на очерк ее характера. Когда я при знакомстве или в каком-то из первых разговоров назвал ее так (М.О.), она строго велела называть ее по имени и пригрозила, что в противном случае тоже будет называть меня по имени-отчеству.
Едва ли не раньше, чем встретился с ней, я услышал о ее докладе, который недавно упоминала Оля Ревзина в ФБ, назвав докладом об устной речи. Моя соученица Е.Г. Рабинович приехала из Тарту после Летней школы (кажется, 3-й, 1968 года) и похвасталась: «Моей ручкой был написан лучший доклад на школе» – оказалось, что она одолжила свою ручку Мариэтте. Сама Мариэтта в воспоминаниях о Лотмане описывает свой доклад о Зощенко, но не на школе, а на кафедре. У меня – твердое сознание, что я этот доклад читал, там речь шла о логике обыденного мышления и материал был – частично или полностью – взят из Зощенко. Никаких следов этого доклада в материалах всех школ обнаружить не удалось.
Одна из первых встреч была на докладе Вяч. Вс. Иванова в Литературном музее на Петровке, я пришел туда после обеда в «Будапеште», не вполне трезвый. В каких-то кулуарах я увидел, как мне казалось, Наташу Горбаневскую и подошел поздороваться, я хотел потрепать ее по плечу и поднял уже руку (левую) – и тут с ужасом понял, что это не она, а Мариэтта. Я как-то умудрился заменить левую руку правой, и неприличие свелось к тому, что я первым протянул даме руку, но ошибочное узнавание мне удалось скрыть – и слава Богу, по слухам, они обе терпеть не могли друг друга, что было вполне естественно при взрывчатом характере обеих.
Дальше буду вспоминать без хронологии, в случайном порядке.
Помню какой-то темный вечер в Резекне, мы почему-то долго ждали автобуса (не рейсового, а нашего) около Дома Культуры – всего несколько человек – и Мариэтта, видимо, не могла выйти из колеи, ставшей ей более привычной, она долго рассуждала о необходимости отмены смертной казни. Я был согласен с ее аргументами, но говорил, что казнь необходима в борьбе с террористами (тогда это слово не приобрело столь бессмысленно расширенного значения, как сейчас).
Тоже в Резекне кто-то при мне сказал ей про какой-то проект, к которому она имела отношение, что против него возражает министр (кажется, культуры) – это было начало 90-х годов, и Мариэтта, кажется, еще не имела тех постов и того влияния, какие получила вскоре после этого. Она ответила: «Ну мы и при советской власти министров не боялись». Было ли это «авторское мы» или «мы с Сашей» – сказать не могу.
Мариэтта любила – и в разговорах, и в работах (по крайней мере докладах) – делиться опытом советской жизни. К этому пласту относятся и попытки изучать специфически советскую лексику (так, эпитет «непростой», кажется, по ее мнению, означал умеренную степень крамольности, но я мог неверно запомнить). Конечно, мастерским ходом был выпуск книги Тынянова без именного указателя – чтобы не облегчать работу цензорам (говорю, разумеется, для самых младших, мы-то все это помним). Однажды Мариэтта рассказывала, как опытный редактор исправил ее (может быть, с Сашей) текст: там было, в историческом контексте, сказано «фюрер» (естественно, о Гитлере). Редакторша вставила: «бесноватый фюрер». Это вызвало и недоумение, и, в общем, возмущение автора или авторов. Редактор ответила: «Вы хотите, чтобы книга вышла? Пишите бесноватый». Книга вышла.
Говорить о политике я, в общем, не хочу (хотя трудно не вспомнить лицо Мариэтты на телеэкране в октябре 1993 года), но нужно подчеркнуть неизменную лояльность Мариэтты к 90-м годам и к Б.Н. Ельцину. Она настаивала на том, что президент был готов к сотрудничеству с интеллигенцией и наше чистоплюйство и автоматическая неприязнь к любой власти заставили нас упустить уникальный шанс. Последующее время, с совсем новыми возможностями и с их усечением, с чувством ответственности «за все сразу», сильно изменило ее – если не взгляды, то интересы и непосредственное применение сил.
Вообще в ее системе была особая ценность – быть мужчиной, не в том смысле, что это лучше, чем быть женщиной (хотя Мариэтта называла себя антифеминисткой), а в том, что есть мужские качества, которых многие мужчины лишены. Как пример она привела: начать и завершить какое-нибудь долгое дело, например, собрание сочинений – кажется, повод для этого разговора подала моя неприязнь к Фридлендеру – редактору собрания сочинений Достоевского. Думаю, что в ее глазах Ельцин вполне обладал этим качеством.
Уже после смерти Ельцина я как-то спросил, знает ли она, что в Таллине на городской стене есть мемориальная доска, посвященная ему как человеку, способствовавшему мирному освобождению Эстонии (не знаю, последовали ли этому примеру другие республики). Мариэтта ответила: «Нет, мне никто не сказал» и поблагодарила за сообщение, явно важное для нее.
Эта фраза «почему мне не сказали» – была довольно частотной и вовсе не вызванной этим свойством «ответственности за все» или каким-то особым влиянием на окружающие дела. Например, еще в 80-е годы или в начале 90-х мы с ней обсуждали болезни – а именно оба перенесли ячмень, я очень крупный, а Мариэтта несколько раз подряд. Я сказал, что ходил в пункт глазной скорой помощи и мне посоветовали делать повязку с соленой водой. Мариэтта возмущенно ответила: «Почему мне никто этого не сказал». Сам ячмень тоже был косвенно связан с Чудаковыми. Он начался в Резекне (или в Даугавпилсе, не помню, где в этом году была Тыняновка), возник ночью, причем на внутренней стороне века, так что снаружи глаз выглядел, как огромный синяк. Когда я утром вышел из номера, первый, кого я встретил, был Саша Чудаков, он посмотрел и спросил: «Кто это вас так?» Я ответил: «Должны были бы вы». Дело в том, что накануне была довольно оживленная пьянка, и мы с Мариэттой в обнимку шли какой-то бесконечной улицей к озеру или к реке, кажется, даже распевая что-то.
Иногда она вдруг меняла стилистику. Например, во время Ахматовской конференции мы небольшой группой пошли обедать в ЦДЛ. Кроме Мариэтты, помню И.Д. Прохорову – тогда редактора в журнале «Лит. Обозрение». Кто-то предложил заказать шампанское. Мариэтта взглянула на бутылку и, прервав какое-то рассуждение, заметила: «Для чего и публикуемся».
Некоторый педантизм был ей свойственен. В Киеве на съезде славистов в 1983 г. мы шли с Мариэттой и Сашей по довольно красочной ярмарке, и я пытался сообразить, куда делась моя жена – она разговаривала со своей мачехой, а потом я ее как-то потерял. Я сказал собеседникам про это. Мариэтта ответила: «Ну, жена найдется». Я ответил: «А мать сыночка никогда». Саша захохотал, а Мариэтта вполне серьезно стала объяснять, что она ничего такого не говорила (этот эпизод можно назвать «виньеткой», если понимать это слово как «рассказ о собственном остроумии»).