Мариэтта — страница 28 из 47

Из антифеминистских реплик Мариэтты приведу рассказ моей знакомой достаточно вольного поведения (она любила рассказывать про выговоры или уроки, которые получала от более устойчивых дам). Она ехала куда-то в Юрмалу, и ей нужно было переночевать в Риге. Какие-то знакомые пристроили ее к Тоддесу, и в этот же вечер то ли к нему приехала Мариэтта, то ли они вместе с Женей приехали из Москвы. Нужно было распределить трех человек по двум комнатам; поначалу предполагалось, что дамы займут одну комнату, а хозяин другую – пока рассказчица не узнала, что Мариэтта всегда спит с открытым окном. Она решительно заявила, что скорее готова спать в комнате с незнакомым мужчиной, чем в комнате с раскрытым окном. Через несколько дней она увидела Мариэтту на пляже и поклонилась или помахала рукой. Та не ответила, она подошла и спросила: «Вы меня не узнали?» – «Что вы, – сказала Мариэтта, – я вас прекрасно узнала».

Другой отдаленно похожий случай то ли я наблюдал сам, то ли мне рассказали о нем сразу после события. Одна знакомая, уезжая с конференции, имела неосторожность похвастаться справкой о целомудренном поведении, которую ей выдали собутыльники. Мариэта проявила живейший интерес и стала подробно расспрашивать несчастную: «А вы всегда привозите такие справки?» и т. д.

Наряду с умением обрезать и поставить на место, Мариэтта бывала и комплиментарна. Например, об общей знакомой: «Это самая красивая женщина из тех, кого я знала» (разговор был в Дрездене, в нем участвовала Т.М. Николаева и кто-то еще, уже не помню). После смерти Жени Тоддеса она два или три раза говорила мне: «Женя говорил, что единственный настоящий филолог из нас всех – это (следовало мое имя)». Я, признаться, не вполне верю, что Женя в самом деле это говорил, более вероятным казалось мне, что она сама это придумала.

Самый большой комплимент, который я получил от нее, был бессловесным. На первой «Тыняновке» я делал доклад утром последнего дня, чуть ли не первым. Предыдущим вечером, разумеется, был неформальный банкет (формальный давали городские власти, и он был в последний день). Так что состояние мое было отмечено некоторой слабостью и прежде всего жаждой. В резекненском Доме культуры основным сосудом служили не стаканы, а стеклянные бокалы с высокой талией и короткой ножкой. На кафедре передо мной стоял такой бокал, и я не отрывал от него левой руки, как бы держась за него. Потом кто-то из остроумцев, кажется, Тоддес, сказал, что это выглядело не как доклад, а скорее как тост. Говорил я долго, примеры вязались друг за друга, и председательствующий (В.А. Каверин) меня не прерывал. Естественно, что минеральная вода в бокале в какой-то момент кончилась. Я жалобно посмотрел на зал и после паузы продолжал говорить. Тогда Мариэтта, сидевшая в середине зала, встала, твердым шагом прошла этот зал, поднялась на сцену, взяла со стола президиума бутылку воды и, подойдя к кафедре, наполнила мой бокал. Зрелище, ритм, функция хозяйки конференции – все было как будто отрепетировано, я даже не могу вспомнить, замолчал ли я на время этого прохода или продолжал говорить.

Историю Тыняновских чтений и Тыняновских сборников – не здесь нужно вспоминать, они касаются не одной Мариэтты, – хотя с нею связаны в первую очередь. Кое-какие мелочи я здесь, конечно, уже привел, все-таки именно Тыняновки были основным местом нашего наиболее интенсивного общения. Помню, как я привез туда для нее сборник памяти моей жены – у них были свои отношения; особенно ясно помню Мариэтту в дни вокруг похорон моего тестя Г.В. Степанова.

В какой-то момент в начале 90-х годов мы с женой сидели почти без денег, обе зарплаты разлетались почти немедленно. Неожиданно появляется девушка и передает от Мариэтты $20 – в тот момент это была существенная сумма, которая нам действительно помогла продержаться. Девушка приходила в мое отсутствие, и я познакомился с ней позже, это была Кэрин Эванс Ромейн, ученица Ронена и Осповата, которая тогда работала в американском посольстве в Москве.

Намного позже, в конце 2010 годов, Мариэтта каким-то образом (звонком или емелей) предупредила меня, что Татьяна Вольтская едет из Москвы и везет от нее что-то для меня. Мы встретились в Фонтанном доме. Что она передала, я сейчас не помню, но хорошо помню, что в записке Мариэтты была лаконичная и содержательная оценка новой книги Вольтской (разумеется, положительная).

Когда составлялся сборник к юбилею Мариэтты, я, как мне свойственно, опоздал. Потом на следующей (кажется) Тыняновке я прочитал эту статью «От чаши до губ» как доклад. Серия примеров заканчивалась маленьким рассказом Чехова и эпизодом из «Мастера и Маргариты» (как бы подразумевая Сашу и Мариэтту). Я закончил доклад «Посылкой» (Envois): «Дорогая Мариэтта. Это небогатый улов для такой многообещающей темы, но только в таком контексте я мог связать Булгакова и Чехова». Мариэтта, сидевшая близко от кафедры, слушала с улыбкой, слегка застывшей, поэтому у меня осталось ощущение, что «посылки» она не услышала.

Алексей ЛевинсонПомню Мариэтту Омаровну

Однажды мне довелось обменяться письмами с МО по теме архивной работы, которой она тогда очень много занималась. Я обратился к ней с чем-то, касающимся архивных разысканий. Она мне очень подробно рассказала о том, что меня интересовало, но там же сочла нужным дать ответ на вопрос, который она усмотрела в моих дилетантских рассуждениях – что из документов и писем подлежит сохранению. Сказанное ею характерно предельной решительностью и вообще стремлением к предельным степеням. Ответ был: ВСЁ. Нам не дано знать, зачем и когда каждый данный текст может оказаться нужным.

Из известных мне инициатив МО – скажем, распространение книг среди жителей малых населенных мест, либо создание отечественного детского романа-саги, либо поддержка первого Президента РФ – все отличались этим ее подходом: предельным вложением собственных сил и ожиданием тотального результата. У всех результат не был соразмерен замаху. Но каждый раз я был уверен, что дело не в ошибках ее расчета и не в особенностях ее характера. Так и должна, говорил во мне социолог, заявляться ценностная позиция – всегда как предельно-приоритетная. Потому она всегда недостижима, но в столкновении с другими приоритетами она обретает свое место в практике социального деятеля – коллектива или индивида. В этом смысле я берусь утверждать, что не пропали даром не только те начинания и труды МО, которые получили широкую известность и признание, но и те, которые кажутся неудачами или незавершенными, брошенными проектами.

Характер МО, ее кавказский темперамент – а она из славной семьи Хан- Магомедовых – конечно, тоже очень значимая часть ее личности как публичного деятеля. Ее темперамент – это то, как были темперированы ее публичные выступления. Даже слушающий их так издалека, что не разобрать ее слов, уже узнал бы ее речь среди всех иных по одной только интонации. Интонации пассионария, при этом такого, который не просто зажигает аудиторию, но ее интригует, заставляет изумляться парадоксам или срочно додумывать намеренно недоговоренные оратором слова.

Но так она выступала не только перед широкой аудиторией. Я имел честь быть одним из трех ее собеседников. Она приглашала троих – Б. Дубина, Л. Гудкова и меня – на беседы с нею об обществе и литературе. Это была серия или цикл встреч. В этих вечерних собеседованиях с тремя «молодыми людьми» было много игры, правила которой придумывала и меняла она. В нашем лице она имела тех, кто мог ее познакомить с неизвестной и интересной для нее мыслительной областью – социологией. Но мы безусловно были для нее и аудиторией. Работа ее мысли, которую ей явно нравилось нам показывать, мне казалась похожей на виртуозное соло в балете. После очередного па она на секунду останавливалась и, прищурившись, спрашивала: вы понимаете мою мысль? В этом, видимо, было что-то семейное, родовое. Таким же вопросом перебивал свои монологи ее брат Селим Омарович Хан-Магомедов – теоретик и историк архитектуры и дизайна, которого мне доводилось не раз слушать. И брат, и сестра явно любили мысль – чужую ли, свою ли. Любили ее показать и пригласить ею полюбоваться. От нас как собеседников МО так же ждала не «информации», не «сведений», а мыслей, и удовлетворенно кивала, когда уста кого-нибудь из нас произносили что-то достойное такого названия.

МО, как и полагалось литератору в те годы в СССР, состояла в напряженном общении с редакторами, работниками издательств. В среде пишущих и издающихся авторов постоянными были жалобы и возмущение по поводу того, как с ними поступало то или иное издательство и лица, облеченные полномочиями от его имени – а за ним стояло имя государства. МО тоже немало рассказывала об этом, но это были рассказы о придуманных ею уловках, посредством которых она обыгрывала чиновников, об ее хитростях на манер Ходжи Насреддина. (Он – трикстер, многое от трикстера было и в ней.) Так она добивалась маленьких и больших побед в публикации того, что она считала должно быть сообщено, предъявлено читателю. С ним она хитрить не собиралась. Его она уважала глубоко и серьезно.

Олег Лекманов

«Еще не вспоминая – помня», так назывался мемуарный очерк Мариэтты Омаровны Чудаковой об Эйдельмане, и я тоже, пока твердая память не перетекла в сомнительные воспоминания, спешу написать о самой М.О. несколько слов.

Первым делом почему-то всплывает всякое смешное. Ну, вот, например – один раз я по просьбе М.О. вел аукцион-продажу сборников Тыняновских чтений в музее Булгакова (весь сбор шел на поддержку музея), шутил, как мог, и вообще – был весь вечер на арене, а когда это действо закончилось, М.О. сияющими глазами обвела присутствующих и торжествующе подытожила: «Вот умею я открывать в людях новое! Ведь всем казалось, что Лекманов – сухарь, а я в нем разглядела артистическую жилку».

Как правильно написал Кирилл Рогов – М.О. не только была очень проницательна, но и по-детски трогательно гордилась своей проницательностью.

Или вот еще: однажды М.О. меня вызвала к себе в Беляево о чем-то серьезном поговорить, мы выпили по небольшой порции сладчайшего липкого «Кагора» (только из любви и уважения к М.О. влил я э т о в себя) и вдруг, о ужас, несколько капель «Кагора» упали на ноут-бук М.О., который, не будь дурак, тут же зашипел, скукожился и умер. Я был от