Марина Цветаева — страница 23 из 63

и три приличных обеда. – Прости за быт, хочу сразу покончить с этим. – В Москве не пропадешь: много знакомых и полудрузей, у меня паек – обойдемся.

– Говорю тебе верно.

Я Москву ненавижу, но сейчас ехать не могу, ибо это единственное место, где меня может найти – если жив. – Думаю о нем день и ночь, люблю только тебя и его.

Я очень одинока, хотя вся Москва – знакомые. Не люди. – Верь на слово. – Или уж такие уставшие, что мне, с моим порохом, – неловко, а им – недоуменно.

– Все эти годы – кто-то рядом, но так безлюдно!

– Ни одного воспоминания! – Это на земле не валяется! <…>

Ася! Я совершенно та же, так же меня все обманывают – внешне и внутренно, – только быт совсем отпал, ничего уже не люблю, кроме содержания своей грудной клетки. – К книгам равнодушна, распродала всех своих французов – то, что мне нужно – сама напишу. – Последняя большая вещь „Царь-Девица“, – русская и моя. – Стихов – неисчислимое количество, много живых записей…»[92]

Итак, Марина зовет сестру в Москву, где – клянется – они выживут, несмотря на отсутствие каких бы то ни было удобств и нехватку продуктов питания. И говорит, что сама не может сдвинуться с места, потому что – совершенно очевидно – Сережа, если только он жив, станет искать ее именно здесь. Отправив это письмо и не зная, найдет ли оно ту, кому адресовано, Марина впала в тоску. Ей казалось, что теперь уже никогда не избавиться от этого жестокого и неумолимого, как движение маятника, раскачивания, от этих бесконечных и никуда, подобно навязчивой мысли, не девающихся, этих отвратительных до тошноты, подступающей к горлу, метаний между страхом и надеждой. Чтобы выразить свою боль, она изображает себя легендарной княгиней Ярославной, оплакивающей смерть мужа – князя Игоря. И посвящает новые стихи высокому самопожертвованию белых добровольцев:

Вопль стародавний,

Плач Ярославны —

Слышите?

С башенной вышечки

Непрерывный

Вопль – неизбывный:

– Игорь мой! Князь

Игорь мой! Князь

Игорь!

Ворон, не сглазь

Глаз моих – пусть

Плачут!

Солнце, мечи

Стрелы в них – пусть

Слепнут!

Кончена Русь!

Игорь мой! Русь!

Игорь!

* * *

Лжет летописец, что Игорь опять в дом свой

Солнцем взошел – обманул нас Боян льстивый.

Знаешь конец? Там, где Дон и Донец – плещут,

Пал меж знамен Игорь на сон – вечный.

Белое тело его – ворон клевал.

Белое дело его – ветер сказал.

Подымайся, ветер, по оврагам,

Подымайся, ветер, по равнинам,

Торопись, ветрило-вихрь-бродяга,

Над тем Доном, белым Доном лебединым!

Долетай до городской до стенки,

С коей пo миру несется плач надгробный.

Не гляди, что подгибаются коленки,

Что тускнеет лик ее солнцеподобный…

– Ветер, ветер!

– Княгиня, весть!

Князь твой мертвый лежит —

За честь!

* * *

Вопль стародавний,

Плач Ярославны —

Слышите?

Вопль ее – ярый,

Плач ее, плач —

Плавный:

– Кто мне заздравную чару

Из рук – выбил?

Старой не быть мне,

Под камешком гнить,

Игорь!

Дёрном-глиной заткните рот

Алый мой – нонче ж.

Кончен

Белый поход.[93]

А закончила «Лебединый стан» Цветаева таким вот новогодним поздравлением – и не случайно сочинено оно 13-го, а не 1 января 1921 года: так же, как не признавала Марина нового написания – без ятей и еров, не придерживалась она и нового календаря. Все для нее оставалось по-старому…

С Новым Годом, Лебединый Стан!

Славные обломки!

С Новым Годом – по чужим местам —

Воины с котомкой!

С пеной y рта пляшет, не догнав,

Красная погоня!

С Новым Годом – битая – в бегах

Родина с ладонью!

Приклонись к земле – и вся земля

Песнею заздравной.

Это, Игорь, – Русь через моря

Плачет Ярославной.

Томным стоном утомляет грусть:

– Брат мой! – Князь мой! – Сын мой!

– С Новым Годом, молодая Русь

Зa морем за синим!

А почти двадцать лет спустя Поэтом была сделана вот такая приписка к циклу: «Здесь кончается мой Лебединый Стан. Конечно – я могла бы включить в него всю Разлуку, всего Георгия и вообще добрую четверть Ремесла – и наверное еще есть – но – я тогда этого не сделала, кончила свой Лебединый Стан – вместе с тем.

М. Ц.

Dives-sur-Mer, 30 августа 1938».[94]

Комментируя поражения героев «Лебединого стана», она все еще хочет верить, что выжившие в этой патриотической эпопее увезут через границы свою веру в истинную Россию, на которую иначе, как карикатурой, сегодняшние Москву и Петроград не назовешь. Но при этом мирилась даже с самыми грубыми чертами этой карикатуры, лишь из-за того, что только и именно здесь испытывала счастье, вдыхая еще воздух родины, только и именно здесь могла купаться в звуках родной речи. Единственное и таящееся в самой глубине души, что позволяло тогда Марине выдержать все, было очищающее пламя ее поэтического творчества. Свою философию бытия она выразила в нескольких строфах последнего своего на тот период сборника, посвященного Анне Ахматовой, – «Версты-II»:

Что другим не нужно – несите мне:

Сё должно сгорать на моем огне.

Я и жизнь маню, я и смерть маню

В легкий дар моему огню.

Пламень любит легкие вещества:

Прошлогодний хворост – венки – слова…

Пламень пышет с подобной пищи!

Вы ж восстаньте – пепла чище!

Птица-Феникс я, только в огне пою!

Поддержите высокую жизнь мою!

Высоко горю и горю дотла,

И да будет вам ночь светла.

Ледяной костер, огневой фонтан!

Высоко несу свой высокий стан,

Высоко несу свой высокий сан —

Собеседницы и Наследницы!

Но чьей Собеседницей и чьей Наследницей считала себя Марина Цветаева? На самом деле единственной собеседницей своей была она сама, и она же сама была своей единственной наследницей, потому что даже при том, что она, создавая свои творения, черпала из неиссякаемого источника великой русской литературы прошедшего века, начиная с Пушкина, которому посвятила исполненную восхищения и благодарности книгу, названную просто «Мой Пушкин», на самом деле она изобретала совсем новую поэзию, жонглируя словами, всего фонетического богатства которых ее предшественники не умели использовать. Она творила собственную музыку стиха, – тут вам и преломление звуков, и неожиданные переносы, и текучие строки, и рывки, – музыку, которая очаровывала одних и отталкивала других. Вовсе не ставя себе целью добиться оригинальности любой ценой, она невольно утверждалась в ней – формальной дерзостью в литературе и презрением к любым условностям в повседневной жизни. Она жила и писала, словно плывя против течения, и это придавало совсем новый смысл даже старым словам о боли, любви, дружбе, ностальгии, смерти, – она пробуждала своей поэзией и самим своим существованием людей, не давая им погрузиться с головой в грозившее стать привычным оцепенение.

VIII. Советы – везде и повсюду!

В феврале 1921 года Ленин, осознав наконец, что зашел далеко за пределы возможного, подвергнув страну всеобщей коллективизации, решил – чтобы избежать катастрофы – сменить курс и частично смягчить свою доктрину. Решение это было ознаменовано началом НЭПа – новой экономической политики, которая, поддерживая во всем главные принципы большевистского государственного регулирования, все-таки кое-где позволяла робко терпеть проявления частной инициативы. В результате жизнь простых людей ничуть не стала лучше, зато махровым цветом расцвели черный рынок и спекуляция. Как и следовало ожидать, писатели, которые по определению лишены практического смысла, абсолютно ничего не выиграли от того, что их якобы освободили в какой-то степени от тисков государственной власти. Находясь в стороне от коммерческих махинаций, они довольствовались тем, что получили возможность тайком заработать несколько рублей, читая свои произведения на литературных вечерах или в «артистических кафе» – таких, как знаменитое «Домино», лучшим аттракционом в котором они являлись. Публика, чью главную часть составляли спекулянты и шкурники разного сорта или государственные сановники, приходила туда послушать стихи еще выживших по странной случайности, но изголодавшихся до последней степени русских поэтов. Марина нередко участвовала в этих представлениях и радовалась овациям, пусть даже аплодировали ей люди, идеи и образ жизни которых были ей совершенно чужды. На самом деле, приходя в «Домино» или другие заведения того же рода, она рассчитывала на возможность встретить там собратьев по цеху, с которыми ее роднили любовь к искусству, хроническая бедность и страх перед завтрашним днем. Познакомив собравшихся со своими творениями, они обменивались разочарованиями, основанными на сиюминутных трудностях и опасениях за будущее свободной мысли в Советской России.

Однако еще оставался маленький лучик надежды: ходили слухи, что в очень редких случаях удается получить паспорт, который позволяет передвигаться по России и даже выезжать за границу. Весной 1921 года после долгих мук Анастасия наконец получила от властей разрешение уехать с сыном из Феодосии и отправиться в Москву, где ее ждала Марина. Встреча их стала сплошным счастьем и сопровождалась потоками слез. Сестры несколько лет не виделись, и теперь Анастасия с трудом узнавала Марину в этой худой, диковатой и растерянной женщине. «Она стоит под тусклым потолочным окном, и я стою перед ней и смотрю – сквозь невольное смущение встречи, сумятицу чувств и привычку их не показывать – жадно узнаю ее, прежнюю, и ее – новую, неизбежно незнакомую за протекшие годы. Щеки – желтые и опухшие, что ли? Постаревшее ее лицо, стесняющееся своего постарения. Знакомой манерой взгляда светлых, чуть сейчас сощуренных глаз вглядывается в меня…»