с, мы облегченно вздохнули: беда миновала. Москва — наша! <…>
21-22 мая (в Николин день?) мы подъехали к Москве.
Поезд остановился за Рогожской заставой. Как помню я этот час! Ливень и то, как в просвете меж его струй блеснула искра купола Храма Спасителя, и снова его заволокло, и как мы чудом, на отложенные для этого гроши, наняли ломовика, в Москву ехавшего, и, взгрузив на него наш жидкий багаж (все, что могли поднять наши четыре руки, — остальное из уцелевшего скарба было брошено у друзей), — мокрые до нитки, мы въехали в еле видимую за струями ливня Москву.
Может быть, вспомнилось бы детство и отрочество, въезды осенью из Тарусы на знакомые улицы с золочеными вывесками кренделей у булочных и трактиров Садовой, но ливень, обращавший улицы в реки, отбивал память.
<…>…Комната совсем темна (это идут те минуты, которые Пушкиным: «…заря сменить другую спешит, дав ночи — полчаса…»).
Лежим, глаза в ночь. Марина говорит, я слушаю:
<…>…Борис Бессарабов (он не застал тебя, жаль), — ну, ты его тут увидишь — юный, мужественный, а румянец — детский, или, как бывает у девушек, «кровь с молоком». Настоящая русская душа! Так ко мне привязался! Красноармеец. Как понимает стихи! Друг. Все сделает, что, увидит, нужно. Редкий человек».
Состав инспекции: начальник — начальник жел<езно>до-р<ожных> войск Республики — тов<арищ> Скребнев, комисcap инспекции — я, главный инженер — Соловьев. Инспекция размещалась в мягком салонном вагоне. В моем распоряжении было два купе — служебное и бытовое. Скребнев был с своей женой.
Маршрут инспекции:
Ст<анция> Лозовая[86]. Я был занят шифровкой срочного донесения в Москву. Вагон с инспекцией передвигали по путям. Задвинули в гущу мешочников. Стук в купе. Товарищ Скребнев: «Тов<арищ> комиссар, срочно Вам надо заняться с толпой, окружающей нашу инспекцию, если хотите, чтобы мы уцелели…» Быстро спрятал шифр и пошел к выходу. Открыл дверь. Необозримое море разъяренной толпы мешочников, мужчин, женщин с детьми, братишек-матросов и армейцев в разных формах. Со мной на пороге, лицом к лицу, встретился невероятных размеров великан — братишка-матрос с гранатами за поясом. Я дал ему знак, чтобы он вошел в вагон. Привел его в свое служебное купе. Объяснил ему, что мы — инспекция по очень важным делам, и что этот вагон — наш временный дом на колесах, и что я как комиссар отвечаю за жизнь каждого из членов инспекции. Заполнить народом вагона я не имею права — меня расстреляют. Я могу лишь уступить свое личное купе четырем человекам — двум матерям с грудными детьми.
Братишка-матрос пришел в восторг и со словами одобрения пошел к выходу. Появившись на пороге вагона, он сделал энергичный жест рукой. Толпа затихла. Я сказал ему, чтобы он посадил близ стоявших к вагону 2-х женщин с детьми. Он молча взял ребенка у ошеломленной женщины и передал мне в руки. — Где твое барахло?.. — Вот, вот и вот… — указывает рукой мать. Матрос быстро перевалил через свое плечо несколько мешков и всунул в вагон женщину. Рядом с этой женщиной была другая мать с ребенком и мешками. Матрос точно повторил свою операцию на глазах у замолкшей толпы. — «На этом, товарищи, баста!.. — прогорланил матрос. — Тут едет очень важная комиссия военных».
К моему удивлению, вся эта суета смирила исстрадавшуюся, доведенную до отчаяния разношерстную толпу людей. Они все, как я узнал от моих пассажирок, по 1,5–2 месяца не могут уехать из этого проклятого места.
Я тут же вызвал военного коменданта станции и приказал немедленно подать состав товарных вагонов и часть пассажирских, стоявших на путях станции для отправки людей. Строго приказал, чтобы в ближайшие дни все люди были отправлены со станции и чтобы все пути были свободны от мешочников.
Эти приказания я отдал при обступившей нас большой труппе матросов и армейцев. Матросу-великану я дал указание, чтобы он подобрал надежных ребят и проследил посадку людей без скандалов и драк.
Наш вагон был отправлен в назначенный срок — минута в минуту. Еще мы не уехали, а на третьем пути был уже сформирован состав из товарных и полуразбитых классных вагонов и шла посадка людей. За несколько минут до отхода поезда на Ростов, к которому был прицеплен наш вагон, ко мне в купе осторожно постучали. Вошли три матроса и доложили мне, что посадка произведена в полном порядке: сначала были посажены женщины с детьми и их имуществом, а затем сели братишки и армейцы — всего около 3.000 человек, в тесноте, да не в обиде! Остались люди на север, а южан посадили почти всех. Они мне сказали, что сами они сядут в следующий поезд — на север и что они проследят подачу вагонов и посадку в таком же порядке, как и в первом составе, на каждый вагон будут распределены надежные, хорошие ребята. Матросы пришли в невероятный восторг, когда узнали от посаженных женщин, что они приняли горячие ванны с душем и искупали своих детей. Матросы крепко-накрепко жали мне руку, прощаясь со мной.
Военный комендант, допустивший такой беспорядок на крупнейшей узловой станции, был мной сознательно поставлен под контроль матросов, обвешанных гранатами. В пути от наших спутниц до Ростова мы узнали, что матросы и армейцы собирались забросать гранатами наш вагон-салон с зеркальными чистыми стеклами, вызывающими ярость и раздражение измучившихся людей, застрявших на станции под открытым небом. Обо всем этом я доложил шифром в штаб VI-го отдела ЦУПВОСО в Москву.
Проснувшись рано утром, я вышел из своего служебного купе и, стоя у окна, любовался восходом солнца. Вскоре из купе вышла одна из наших пассажирок, оказавшаяся учительницей. От нее я узнал, что другая наша пассажирка — мать маленьких детей, оставленных дома на попечение бабушки. Муж у нее погиб на фронте и что она везет продукты, чтоб не погибнуть с голоду. Она домашняя хозяйка.
Поговорив о прекрасной заре, о ее муже — командире в Красной Армии, о трудных условиях жизни в годы заканчивающейся гражданской войны, казалось, что все вопросы исчерпаны. Моя собеседница много говорила о том, что они очень мне благодарны за благородный и человеческий поступок и что они не знают, как и чем меня отблагодарить. Она вдруг тихим грудным, низким голосом говорит мне: — «Вы меня не обидите, если подойдете ко мне как к женщине, и что она ни в коем случае не будет это рассматривать как нехороший поступок с моей стороны, а наоборот, ей как женщине и матери ребенка хочется меня отблагодарить большим женским чувством за мою помощь им. Я ответил ей, что об этом больше говорить не нужно, т. к. я не считаю возможным, относясь к ней с большим уважением, принять ее предложение, как женщины и матери, попавшей в большую беду, и что при других обстоятельствах я бы никогда не отклонил возможность близости с ней, т. к. она как женщина исключительно обаятельная.
Она долго и внимательно посмотрела мне в глаза своими большими очень красивыми серыми и умными глазами.
— Да, я Вас понимаю. Какой же Вы — хороший, товарищ комиссар. Я Вам очень благодарна за такое глубокое уважение ко мне — женщине и матери ребенка. Желаю Вам от всей души удачной и счастливой, счастливой жизни.
На этом мы распрощались и разошлись по своим купе.
За утренним завтраком жена Начжелвойск Скребнева, поздоровавшись со мной, вдруг неожиданно заплакала и тихо вспомнила свою дочь Галину, похороненную нами в Пензе осенью 1919 года:
— Вот, Борюшка, жили бы вы с Галинкой, как голубочки. Ведь я слышала весь ваш разговор с нашей пассажиркой-учительницей. Вы очень благородно и правильно поступили. Не каждый смог бы воздержаться от той возможности, которую она Вам, так ласково, предлагала. Ведь она очень интересная и молодая женщина.
Наши пассажиры сошли с поезда. Одна на предпоследней остановке до Ростова, а другая, учительница, сошла на станции Ростов<->н<а->Д<ону>.
4 июня 1921. Москва
Дорогая Олечка!
С твоей первой весточкой из Воронежа после моего отъезда я встретился с большой радостью.
Сначала начал писать тебе в ответ деловое, но мне это показал ось тяжелым и так просто понятным: могу сказать одно, что в эти ближайшие 2–3 недели все, что необходимо Вам вышлю.
Для всего этого я предпринимаю целый ряд решительных мер, и как только будет результат, то может быть, я появлюсь, сам в Воронеже на день, два или же с надежной оказией вышлю.
Вчера был у Николая Петровича Крымова (художник, выставляется в «Мире Искусства») и говорил с ним о том, что я хочу работать, что это является для меня теперь вопросом жизни или смерти моей.
— Я тоже, Борис Александрович, пришел к такому же состоянию, ведь надоело же: за три года не написал ни одного этюда с натуры. Мне хочется слиться с полем, зеленой рощей и избой крестьянина-художника, который любезно мне предложил у него остановиться, в «Красном углу» даже сидеть, но со своим «хлебом и солью», которых у меня нет. Ехать думаю все равно, так как я не хочу уже зависеть от денег: должен был за 10 проданных вещей получить полтора миллиона, но все они там проворовались и опечатали не только кассы, но и мои картины.
— Николай Петрович, есть ли надежда на изменения к лучшему в ИЗО? (отдел Изобразительных искусств).
— Несомненно есть. Это все сделано оппозицией, футуристической шайке. Их долго хотели разоблачить, но они очень ловкие люди. Эта оппозиция со здоровыми планами, которые дадут возможность существовать всем талантливым художникам… Говорят, что инициатор всего этого нового начинания, очень энергичный человек, да и художник сносный, некто Китилис[88]