Текст записи отца Павла неточен, он воспроизведен по памяти Иоанном. И это очень существенно. И все-таки интересно. У меня есть записи (точные) еще об имени Иоанн, Алексей, Александр. И вольно или невольно, в них есть отражения личности Иоанна, в Александре — Александра Ивановича Огнёва[637], в Алексее в какой-то степени и отношения Ивана Семеновича к покойному его другу Алексею Тольскому и т. д.
Надо вложить сюда листы с (ощущениями) и представлениями об именах мои, Вавочкины и отца Павла Флоренского. У каждого человека это все неизбежно разное, и как ни стараться вслушиваться в звук и значение имени, как слова, имени человека вообще, мне кажется, что у каждого автора просвечивает его отношение и восприятие лиц-обликов некоторых людей (любимых и неприятных), носящих те или другие имена. Особенно это все подумалось, когда я прочла запись Флоренского (через Иоанна) об имени Анна.
Переустроила всю свою комнату.
От двери направо от входа — плетеный диван, сиденье его обито кустарной очень красивой тканью (розы, листья). За диваном — одежда на стене, закрытая темно-зеленой, тоже очень красивой драпировкой, удачно совместимой с тканью обивки дивана. Этажерка с книгами и томиками записок и писем сергиевского времени в чехлах из набойки и остатков моего коврового платка. Письменный стол в углу у окна. Над ним повыше, на угольной полочке, вделанной в стены угла, — старинная моя икона и две маленькие. От полочки до стола свисает чудесная персидская, а может быть и русская, набойка с невиданными зверушками среди невиданных деревьев с темными листьями и плодами на стволах-лианах. Набойка эта великолепна. На столе — прислонен к стене замечательный рисунок (литография) Богаевского «Радуга»[638] (может быть, первая после погона?) — над первозданными, омытыми скалами и пальмами до неба и на лоне спокойных вод; чернила, ручка, пирамидка из глины со лба Быка из мастерской скульптора, птица Киви, кустарная птичка, подаренная мне мамой в Москве, когда она ездила в Петроград проводить брата Николая в Америку. Коробочка с павлином, которую тогда же подарил мне Михаил Владимирович — в ней перья. Стол закрыт темно-зеленым плотным листком бумаги. Перед столом у окна с невидными трубами центрального отопления — плетеное кресло, мягкое, с такой же набойкой, как и на диване, — кресло с высокой мягкой спинкой. По левой стене от окна к двери — кровать, над ней мой коврик с зайчатами и другая большая литография Богаевского — Солнце и Земля[639]. Под потоками света начинают произрастать растения. Слышно, как земля дышит в свете и первозданном воздухе. И в углу между кроватью и дверью — старинный секретер (шкаф и комод, и стол — все в одной вещи, очень красивый). На окне у стола — лампа, как фарфоровая ваза, расписная, с пышным абажуром. В этом доме очень много комнат с чудной мебелью, резными дубовыми стенами, панелями, много кустарных тканей, полок, шкафов и просто игрушек, ковшей, ваз из кустарного музея. Есть изумительной красоты ковры, подушки, отдельные комнаты очень гармонично убранные. Все это осталось от Банзы и Германа. Вся их семья уехала за границу, кажется в Голландию. На хорах большого холла вдоль всей стеклянной стены — целый сад цветущей герани. Эти герани были там еще при Германе, и за ними ухаживает Анна Иосифовна Околович, не то хорошо знавшая семью Германа, не то жившая с ними, у них. Как-то мельком она сказала мне, что это она развела герани эти еще при… И вдруг так испугалась, что мне едва удалось внушить ей, что я не слышала, не поняла, не обратила внимания.
Да. А на верхней полке этажерки в вазе — ветки можжевельника и расписная чашка-миска, большая такая чаша с крупными антоновскими яблоками.
Зина (из Воронежа) тоже написала об именах (то, что ей кажется в звуке и значении имен).
Не хочу так. Не хочу ждать. Хочу не ждать. Не надо ничего.
Ощущение надвигающегося, расширяющегося мрака и пустоты было резко отодвинуто приездом Иоанна. А теперь только усилилось. Я живу так, будто кто-то повертывает выключатель электрической лампочки. Раз — яркий, почти невыносимый свет; два — тьма более непроницаемая, чем на самом деле от смены и контраста света и тьмы. Не электричества — свет мой другой природы — солнечной. Как же рассказать? Или Время сорвалось со своего русла и мигает то днем, то ночью. Больно глазам. Хочется закрыть глаза рукой.
Физически ощущаю сейчас Пространство (дальность расстояния) между собой и Валей, братьями, Вавочкой, Марией Федоровной М<ансуровой>, домом Добровых с дорогими моими друзьями. Особенно с Валей. Пространство и Время. А я пылинка, которая может раствориться, сгореть или растаять в этом космическом пространстве.
Сны. Дом с комнатами по коридору без дверей. В одной из комнат прячется ветер. Мама, братья, друзья мои где-то тут же, у остатков бывшего Воронежа, город так разрушен, что похож на скалы Богаевского, и уже не отличишь места, где были дома, улицы, площади. Обрушились стены какого-то строения — взрыв или землетрясение, вспышка огня. Кого-то из самых близких убило. Ждали еще.
После каких-то событий вышла одна в высокий каменный двор невиданного огромного мрачного дома или ограды высокой, много там было железа, и бетона, и камня. Взлетела. Но над двором этим — не то решетка, не то крыша со стеклом в клеточках из железа, как на вокзальных перронах или в торговых рядах. Мои взлеты стали никнуть к краям двора, к стенам. И я заметила (сверху), что все края пола двора доходили вплотную до стен, оставляя пространство, расщелину, щель вниз (в землю, под землю?), куда-то такое, «в другую сторону». И я полетела туда.
Очень спокойный, мирный, удачный день с детьми. Сказки, иллюстрации к ним. Игра в зверей (каждый зверь рассказывал нам, откуда он и как он жил на воле). Все звери разговаривали со своими «родичами» — медведями, тиграми, волками и прочими. Игры в фанты, красочки, в приключенческий рассказ, обрывающийся каждым рассказчиком на самом интересном или «страшном» месте и продолжающийся следующим рассказчиком.
Наяву. Кругом, далеко — поля и леса. В лесу большой дом, наполненный множеством горбатых и детей, больных костным туберкулезом. У кого позвоночник, у кого рука, нога, шея. Взрослые люди вокруг них. Доктора, сестры, няни, учительницы. Среди них и я.
Вот на столе яркая лампа с пышным кружевным абажуром, как пачка балерины; кресло, набойка, книги, Богаевский, икона «Скорбящих радость». Это моя комната. В ней я живу. Это не во сне, а наяву. Но так странно, что это все на самом деле, по правде. Все показалось призрачным, не настоящим, а как бы сном.
А-а! Ветки можжевельника на окне в вазе.
Это настоящее?
Еду через Москву домой. Вчера шла через освещенный вечерними огнями Сергиев Посад — мимо Лавры, через базар, по знакомой Вифанке (вон белый дом Олсуфьевых с садом, вон на горе домик Флоренского, а вот и Красюковка).
Вавочка была дома. Болезнь Варв<ары> Фед<оровны> после операции прошла, но с постели она уже не встает. После обязательных общих разговоров и чая у Варв<ары> Фед<оровны> я и Вавочка были вместе до 3 часов ночи. Были рады друг другу и говорили обо всем. Она говорила, что ей без меня трудно, одиноко, плохо и странно в жизни — без меня. Что только теперь она поняла, как бережно и невидимо, — без суеты охранялось мною ее житье. Еще сказала, что ей некому читать ее новые стихи и она не знает, какие они выходят. С утра сегодня привелись в порядок и переписались начисто ее стихи, нашли свои места рукописи, книги, все потерянные вещи и одежды Вавочки.
Вместе сходили к Сергеюшке. Рада была видеть милое лицо с лучистыми глазами Нат<альи> Дм<итриевны> (Мари Болконская без грима — она могла бы появиться на сцене как Мари Болконская). Хорошо было идти по березовой большой аллее. С высокого холма конца этой улицы увидела и Черниговский, и Вифанию, и леса, и холмы, и пруд. И странно потом после дня, проведенного неразлучно вместе, — странно было уезжать куда-то почему-то «домой». И «особенно странно» это казалось Вавочке. Я согласилась с ней. Если бы в Сергиеве нашлась для меня все равно какая работа, пусть с минимальной оплатой, я рада была бы жить в Сергиеве, лишь бы жить на свой заработок, не быть на чьей-нибудь заботе и как-то участвовать в житье-бытье Вавочки. Но теперь этого нельзя. Не случайно я живу теперь в Долгих Прудах. Так лучше. И работа с детьми мне дорога, и я не хочу быть в ложном положении по отношению к Нине Як<овлевне>. Не хочу, чтобы дорогие мне люди имели бы повод что-то допускать и оправдывать в моей жизни. Если бы Нина Як<овлевна> знала, как я рада ее мужу, я ни перед ней, ни перед сыном его Адрианом, и ни перед кем другим — не опустила бы глаз. Мое дело — принять или не принять теперешнюю мою судьбу «между небом и землей». Но и теперь уже многое может меня ранить, и даже не меня, а то, что мне дороже себя самой. Мне ли быть расселиной в плотине, которая еще бережет мою Радость от моря, имеющего власть каждую минуту затопить мою страну? Внимание чужих, «все-таки» уважение близких и их естественная тревога, горечь, невысказанные вопросы обо мне и все, что есть на этом свете, и все, чего я, может быть, еще и не знаю…
Москва. Вокзал. У Добровых успела побыть минут 20. Взяла письмо Вавочки. По телефону звонил Иоанн, огорченный, что он не знал о моей поездке в Сергиево (он говорил с Алекс<андром> Викт<оровичем>).
Вчерашний вечер дня рождения Фил<иппа> Ал<ександровича> был удачный. Было много друзей добровского дома, было вино и даже танцевали кадриль и мазурку, танцевали все, даже Елизавета Михайловна.
К Варв<аре> Фед<оровне> на перевязку ходит сестра милосердия из Красного Креста Софья Сергеевна Тучкова, рожденная Татищева[640]