Собрались в Большой театр. Торопились разобрать сокровища, фотографии в красной шкатулке, не успели. Оставили все на столе. Я накрыла эту груду какой-то тканью. В трамвае по газете выбирали — куда, на что, в какой театр пойти. А если билетов нет уже? Ив<ан> Сем<енович>: «Для меня они всегда оказываются». Решили идти на «Фра Дьяволо»[652]. Нина Як<овлевна> вспомнила, что там есть романтические разбойники, и они крадутся ночью к кому-то за занавеской, а она не знает, ложится спать и молится перед сном, поет нежно и невинно. Разбойники очень заинтересовали Адриана, да и его отца, а мне в тот вечер были звезды вверху и звезды внизу, и мы пошли на «Фра-Дьяволо».
В фойе перед зеркалом во всю стену я пряталась за Ив<ана> Сем<еновича>, он смеялся, но не выдавал меня зеркалу. Худенькая Нина Яков<левна> была одного роста с высоким мальчиком, сыном Адрианом. Незаметно выбирали и указывали друг другу в фойе самых интересных и самых главных, и забавно единогласно, одновременно выбрали все четверо двух женщин — золотоволосую фарфоровую стройную женщину в черном, видели ее только в спину — она пила что-то у буфета, и девочку-подростка в черном бархате. А где же главные, не женщины? Я тихонько сказала Нине Як<овлевне>: «Конечно Ив<ан> Сем<енович>». Она чудесно кивнула головой, мы засмеялись. Адриан исподлобья глянул и промолчал — догадался. А тут и звонок, антракт кончился.
Завтра в Мастерскую Ив<ан> Сем<енович> принесет подаренные мне фотографии, они завернуты в газету вместе с моей книгой. В Мастерской он будет с 11 до 4 часов, да и всегда, когда я буду в Москве, и если вечером мне будет некогда заехать к ним, «запомните, пожалуйста, часы — от 11 до 4 часов дня» — я всегда застану его в Мастерской.
Утром в тишине кабинета добровского дома я проснулась поздно и в первый момент испугалась, подумав, что я опоздала на работу к детям, что соседки мои уже на работе и потому такая пустая тишина кругом. Но тут же я увидела над собой огромную раскидистую крону веерной пальмы, а против себя над диваном — «Рай» Константинова и на книжных шкафах химеры Нотрдама.
И замерла в солнечном, глубоком счастье — сегодня увижу Иоанна и могу лежать в этой прекрасной комнате, в ее просторной тишине сколько хочу, и никуда я не опоздала, а вчера был чудесный вечер, как самое невозможное чудо среди белого дня, и наяву был дружеский вечер с людьми — в этот вечер — самыми дорогими и милыми мне.
И я быстро и легко встала, вымылась, оделась, выпила кофе со всякими к нему прибавлениями и долетела до трамвая № 34, и на Рождественку, в Мастерскую ВХУТЕМАСа. Было 12 часов дня. В 2 часа из Мастерской мы пообедали в столовой Госиздата. За обедом (ждали за столиком) я успела записать комментарии к иероглифам записей в записной книжечке Иоанна. После обеда минут 20 посидели мы в условно-пустом вестибюле Госиздата (в затейном богатом купеческом особняке со всякими архитектурными декоративными причудами).
…«Это ничего, что бегут толпами люди в Госиздат и из него на улицу. Этот диван в углу — необитаемый остров, что же, что же, говорите, ради Бога. Я тут совсем сошел с ума, если он и был когда-нибудь».
Только выйдя из круга семьи, общих друзей и знакомых, я — сама своя — и все хорошо, все, что есть, и все, чего нет. Сегодня опять все спуталось и пошло по своим путям, на которых ничего не удумаешь, и не нарешишь, и не устроишь никакими планами. Понадобится месяц-два или — не знаю — чтобы все вошло опять в какую-то свою колею, чтобы было только хорошо и только хорошо, иначе же никак нельзя. Я не знаю, когда приеду в Москву. «Не знаете, когда я буду знать, что вы в Москве? Я сам приеду к вам, — и буду являться, пока не застану вас там, в ваших Долгих Прудах».
— Я люблю вас со всем, что есть в памяти, и без памяти люблю вас. Вы сегодня же, сейчас начнете делать каркас?
— Да, сейчас, сразу же, сейчас.
— Мне пора, мне нельзя опоздать.
Попрощались. (Руки были заколдованы еще в Мастерской.)
— Неужели вы не знаете, как я хотел видеть вас, быть с вами? Я не мог, не хотел начать каркас без вас. Я надоел звонками Коваленским, старшим Добровым. Хотел все бросить и поехать к вам. Но крепко держал себя. Особенно трудно было в солнечные снежные дни. И я уже начинал думать, уже боялся, что что-нибудь случилось, что меня забыли, что теперь «все другое», что кто-нибудь попался вам на глаза, и он… запомнился, что вы его заметили. Да и еще хуже — я — это я-то, черт меня возьми, я боялся, что, может быть, вы удивились бы, если бы я приехал, может быть, вы не хотите, может быть, просто нельзя поехать к вам.
— Странно сейчас. Сферическое, как круглая капля воды в Мастерской, где верх, где низ? Мир сейчас преломленный или собранный в одной точке: вы, сейчас вы. Не вы — свет в окне и в стену лбом, а через вас, сквозь вас — весь мир мой. И больше. Не знаю, что и сказать и как.
— А потом? Сейчас так? А потом?
— О, Господи, да почем же мы знаем и зачем же это, да мое ли, ваше ли дело придумывать? Без вас я могу жить. Наверное, я уже знаю это. Уж и так слишком много от вас, вами, о вас, через вас, и вы сами — ни за что ни про что. Меня, может быть, еще и не было до прошлого года, а сейчас я самая богатая во всем мире. Ни за что ни про что… И разве так уж было бы трудно, если бы в мое «поле зрение» и попали бы другие? Или кто-нибудь?
Заискрился. Стиснул зубы. И оттаял, мгновенно стал кротким от шутки: «Полный купол неба наполнен вашим именем. И кругом — за горизонтом — в волнах другого ничего не видно».
Сегодня день рождения Алекс<андра> Викт<оровича>. Принесла ему толстую тетрадь для стихов. «И полную охапку — целый сноп самых красивых душистых цветов. Это ничего, что на цветы не оказалось денег. Они все равно как будто есть, цветы здесь, в этой вазе, на фисгармонии».
Рассказала Шуре и Ал<ександру> Викт<оровичу>, что в Мастерской ВХУТЕМАСа видела много учеников его — художников с глиняными статуями. А посреди — двух натурщиц, одну почти коричневую, другую почти прозрачную, белую, как перламутр.
Приехала Софья Ал<ександровна> Зегебардт, сестра Фил<иппа> Александровичах Не состарится и в 100 лет, как и ее брат. В самый последний момент сборов, перед отъездом в Долгие Пруды Елизавета Михайловна дала мне выпить вина и чашку крепкого горячего чая, потому что я очень озябла после хождения по магазинам (после Госиздата). Покупала всякие учебные запасы для санатория. Шура успела еще положить в мой багаж розовую, еще горячую душистую ласковую булочку — хлебец. Елиз<авета> Мих<айловна> уложила ее так, чтобы она не помялась.
Шура выбежала проводить в холодный вестибюль и быстро сказала чудесные, горячие слова, каждое слово — радость за меня, обо мне. 30-го января по старому стилю годовщина их свадьбы.
— Не забудьте, хоть потом приезжайте!
В Долгих Прудах — с корабля на бал — прямо на собрание «высшего персонала санатория». В «текущих делах» оказалось столько нелепых глупостей, что стало остро стыдно за людей. Не хочу и говорить об этом. А живем один раз на свете. Охота же топтать жизнь грязными сапогами… Как-то физически плохо пахнет от этой моральной клоаки. Не хочу, не желаю даже становиться на чью-нибудь сторону в этих потоках из канав. Остро жаль и тех, и этих, всех сразу — удержалась от крика (буквально): «Да замолчите же и вы, и вы, нельзя же терять облик человеческий!»
Ни о чем не хочу думать, ни о чем не хочу знать — люблю со всем, что есть в памяти, и без памяти. Если бы сейчас хоть на 10 минут вернуться бы в Москву, или она очутилась у меня — мы были бы так рады, что ничего не успели бы и сказать друг другу. Да и не надо слов, ну их.
…Если Радуга, если Земля, Небо, Ветер, Солнце, Тень от Облака, Снег — Ты, как же бояться мне? И как все это может быть без Тебя?
Из Москвы теперь есть ранний утренний поезд. Ко вторнику мне достали билет в Большой театр на «Снегурочку»[653] и завтра я получу декабрьское жалование.
Я хотела бы собрать в горсть все, что полагается мне на всю жизнь, и подбросить вверх, в солнечный день, чтобы все это заблестело, как снег на солнце.
Снежный, мягкий лунный вечер в парке. Опять катались с горы на салазках. Как легко с милой Юлией Николаевной.
Москва. Ефимовы. Привела в порядок красную шкатулку с фотографиями. Нина Як<овлевна> удивилась, как все теперь легко найти — нашлись все «давно пропавшие фотографии», а они были тут же, но каждая из них была иголкой в стоге сена. А теперь все карточки разобраны и в конвертах разных форматов и цветов, с надписями. Надписи я сделала под диктовку Ив<ана> Сем<еновича> и Нины Як<овлевны>, — есть очень забавные. Они оба удивлялись, как я быстро и почти безошибочно разобрала весь этот хаос.
Из Тургеневской читальни извлекла Адриана, и с ним я пошла в Большой театр на «Снегурочку». Ив<ан> Сем<енович> и Нина Яковлевна тоже были там, но в другом месте. Мы разминулись.
В адресном столе отыскал мой (добровский) адрес в Москве инженер А.И. Дмитриев, друг брата Всеволода. Через меня он ищет Всеву. Очень хорошо говорил у Добровых о Всеволоде, о его одаренности, чистоте и доброкачественности. Может быть, будет возможность взять Всеву за границу — в Америку, в командировку. Письмо Дмитриева ко мне. Весь дом Добровых был рад за Всеву, за меня. Такие они люди. И ему обо мне наговорили с три добрых короба. И сам Дмитриев понравился всем в доме.
Несколько минут в Мастерской быка. Я и Таня Епиф<анова> в Большом театре на «Коньке-горбунке»[654]. И опять мы разминулись с Ефимовыми. Таня скоро увезет за границу, в Германию, лечить Леву В<ышневского>. Диагноз его болезни «Apatishe Verbludung» — Таня не верит и везет его в Германию.