10) Короткая, но хорошая минута в ярком вестибюле Дома отдыха, когда он был оторван с делового заседания.
Он, как стрела, залетевшая в болото Долгих Прудов, стрела в ночи. «Сложная кривая» его прямой. Стрела, летящая мимо.
Больная (кухарка) жалуется: «В горле у меня что-й-то челохчет и в суставах что-й-то можжить».
Бессонная ночь — нервный припадок у новой больной. Раннее утро около печки. Горящие дрова, огонь, угли.
Даня принес мне еще два тома мемуаров Вагнера. Это все Шурочка и Алекс<андр> Викт<орович>.
Письмо Иоанна, написанное на клочке сорванной со столба афиши, карандашом, в трамвае. В письме рисунок летящей птички-воробушка и чистый конверт с маркой и его адресом. Отправила ответное письмо.
Очередные мои увлечения: Каспар Гаузер, Рихард Вагнер (его мемуары).
Собралась было уехать из больницы. Но вернулась острая боль. Опечалилась больше, чем нужно. Страх перед жизнью, прежде я не знала его.
Письмо Шурочки.
Велико очарование Иоанна и велика власть его внимания и его небрежности — в равной и в разной степени. Я рада и знаю, что он есть на свете, но из круга моей жизни он давно уже выключен.
5 лет со дня смерти мамы. Ночь и весь день чувствую светлую, как утренняя свежесть, сферу ее. Согрето сердце.
Мама, если можно, дай мне какой-нибудь знак о себе. И помоги мне не пропустить его в суете дневной жизни.
Сегодня у меня был Иоанн. Не ждала его, была рада. Он был больше часа. Но я была как-то рассеяна во время его посещения.
Иоанн, я не хочу прятаться за тебя от всех ветров на перекрестках жизни. Ты никогда не был для меня стеной, домом, углом теплого закоулка. Ты был для меня окном синим, как бывает в сумерки и перед рассветом. Я люблю этот синий час в утре и перед вечером. Долгие сроки занавешенного наглухо окна вызывают во мне желание разбить, распахнуть его совсем и перешагнуть через.
Я не знаю, как высоко это мое окно и что за ним — стану ли я на землю, выйдя из него, или до земли придется долететь, кувырнувшись с высокоэтажной постройки, которую Ольга нагромоздила? Живу вне жизни — в снах, выдумках, в том, что кажется, а может быть, и нет.
Утро с молодой отравившейся женщиной. Как она доверчиво потянулась ко мне. Я не позволила глумиться над ней. Обычно отравившиеся вызывают глумливое отношение больных. Это непостижимо, но именно так.
На вечер не оказалось книги. Обошла всех «книжных» больных. Удручающий выбор книг.
Острая тоска об Иоанне. Неспокойное, большое, неудобное сердце. Все больно. Острое беспокойство — не знаю о ком, о чем! (Не о себе.)
«У вас вчера был высокий человек. Я думала, что это ваш отец. Какой красив!» (Одна больная.) Иоанн произвел сенсацию среди больных, нянек и сестер. Все говорят о его красоте.
«Таких красивых я никогда в жизни не видела. Только на старинных портретах». (Медсестра.)
От моего ли четверть внимания или от чего-нибудь другого И<оанн> был смущен. Он был тщательно одет. Я больше люблю его «рабочий вид» в Мастерской. Что-то в одежде его раздражало меня — мелькнуло что-то чуждое, в своей рассеянности я не успела понять и заметить, что не понравилось.
Вчера на ночь я вдруг горячо стала молиться о брате Всеве — был как бы толчок к этому, я почти уже засыпала… Вспомнил ли он обо мне, или с ним случилось что-нибудь? Было ощущение как бы тока, посылки от меня. Дойдет ли она до Всевочки? Правда, я не к нему обращалась, а помолилась о нем, как прежде просто и не умела молиться.
Больные все очень внимательны к моим гостям-посетителям. Особенно отмечены — Александр Викторович, Шурочка, Даня, Иоанн.
— Необыкновенные они люди.
— Я тоже таких не видала.
Господи, за что ко мне так много внимания и нежности от любимых моих людей? И как еще много во мне жажды, требовательных желаний, жадности к жизни.
Обострение ревматизма. Нестерпимая боль во всех суставах. И все свертывается из мрака какая-то воронка. И когда она свернется, я ухну в нее и не вернусь. Я понимаю, что это «кажется». Пусть это перестанет казаться. Довольно уже! Устаю ото всего — от света, от звуков, от всех движений около. Слабость непонятная, все беспокоит, все «мешает дышать».
Алекс<андр> Викт<орович> интересно рассказал о докладе Л. Гроссмана, о работе Достоевского над Бакуниным (в «Бесах») в связи с делом Нечаева и убийством студента Иванова[695] в 1869 году.
Была вчера Люб<овь> Конст<антиновна> Вышневская — с вестью о несчастии с Женей Б<ируковой>, о женитьбе Левы и Тани. Сегодня были у меня Анна Васильевна Романова и Мария Федоровна Манс<урова>. Трагические вести о Жене Б<ируковой>, о Сергиевских знакомых. Недели через две через Марию Фед<оровну> я перееду в Марфо-Мариинскую больницу[696]. Мария Фед<оровна> познакомилась с Ал<ександром> Викт<оровичем> и Шурой, они очень хорошо встретились.
Был Иоанн и Вавочка. Она вскоре ушла.
О спектаклях Театра Петрушек в ЦЕКУБУ[697], в итальянском посольстве. Принес сброшюрованный экземпляр книги Нины Яковлевны «Записки Петрушечника» с рисунками Иоанна, Нины Яковлевны и Влад<имира> Андреевича.
Смотрели вместе рисунки, читали его и мои листки. Говорили обо всем на свете, и часы пролетели светящимся крылатым полетом, легким, как падучая звезда, как взлет фейерверка или ракеты. Он был в ударе, «в полном диске», весь был насыщен золотым искрящимся, синим током глаз, солнца. Он был очень красив, и каждое его движение в свойственном ему ритме и такте, с каждым оттенком его голоса, с каждой сменой света, тени, движения его лица. Горячая нежность и неисчислимые сокровища тонких драгоценностей его внимания. Он не только художник, но и сам произведение искусства, сложная и тонкая простота, какую могли создать пятнадцать поколений его предков, культура веков. А моя «плавность, грация и неуловимость движений», какую любит во мне Иоанн, и «сжигающее его мое спокойствие» — все это от него, через него, при нем. С ним все люди становятся в своем полном диске — все женщины женственными. Он включает людей в ритм мира. А «ритмы управляют миром».
В коридоре было много народа, а будто и не было людей.
Если бы мы были в лесу, или в моей комнате, или в Мастерской, он тихонечко, крепко и нежно обнял бы меня, и было бы так же хорошо, как было хорошо и без этого.
В нем кроме всего остального есть и какая-то детскость, праздничность, радостность жизни. Надо было видеть, как он принес мне в этот день крупные золотые яблоки.
А апельсины на снегу (бросал их на твердый наст снега, и они катились по холму — безвозвратно, но сказочно красиво, в снежных искрах и блестках лунной ночи), а сферические, крупные брызги из ведра в Мастерской Быка, а вдохновенное освещение горящими стружками на листе железа в мастерской со статуями. Это было в круглой большой мастерской ВХУТЕМАСа — там стояли законченные статуи его учеников с двух натурщиц.
Однажды вечером в Мастерскую к нему пришли Пав<ел> Алекс<андрович> Флоренский, Адриан, Нина Як<овлевна>, Елена Вл<адимировна>. Света не было, перегорели электрич<еские> пробки, было темно. На полулежали смолистые стружки, Иоанн взял лист железа, на него положил охапку стружек и зажег их. И в светах и тенях этого факела статуи с закинутыми за голову руками и другие зашевелились. Иоанн так живо рассказывал об этом, что мне кажется, будто я сама видела, как блестели глаза и зубы Иоанна, лица Павла Алекс<андровича> и всех, кто там был, и как ожили статуи от света и теней горящих стружек на железном листе, когда его Иоанн нарочно покачивал.
Я отказалась от предложения Комаровского жить у них в семье — с его детьми. Жена его очень больна. В Сергиеве мне предлагается работа в Доме ребенка. До лета, до работы, отдохну у Вавочки. Очень люблю Марию Федоровну. В Марфо-Мариинской больнице побуду какое-то время, когда там будет место. Больница переполнена. Мария Фед<оровна> устроила, что я там кандидатка на первое освободившееся место.
Вот уж три дня, как я уехала из больницы. В больнице и по дороге из Пскова, у Добровых был у меня брат Володя. Я была очень рада ему.
…В больнице мне было тяжело все, что вокруг — больные, болезни, горе и жизнь всех этих женщин. С некоторыми я даже подружилась, несмотря на запойное свое чтение книг и некоторую изоляцию от распущенной несдержанности разговоров.
Но самой мне там не было плохо. Несмотря на острые боли, всякие процедуры, лечения внутренно, мне было хорошо. Три раза в жизни была я в больнице, и каждый раз время в больнице было временем высокого прилива любви к жизни, к людям, духовного подъема и осознания и понимания многого, мимо чего проходишь бездумно в сменах и суете текущих дней, в очередных делах, заботах, когда как-то некогда остановиться, оглянуться. Может быть, в больнице выключаешься из «текущих дней», и есть время для раздумья, для оглядки на себя, на жизнь, на оценку и переоценку ценностей, пустяков и главного в жизни.
В комнате Шурочки Добровой-Коваленской. У камина Шура сидит с ногами в глубоком блекло-малиновом бархатном кресле. (Я помню это кресло в комнате Надежды Сергеевны Бутовой.) В синем открытом платье, свободном и широком — это и не платье, а «одежда», свободными складками как-то драпирует стройную высокую фигуру Шуры. На груди очень низко, под вырезом, бархатный огненно-оранжевый цветок. На шее, закрывая грудь, серебряное старинное ожерелье, сделанное так, что оно кажется жемчужным — ниток в 10–12. Такое ожерелье есть на картине Россетти, не помню, кажется, на Б