Пиши же, дорогая, всех прекраснее, моя сестра Олечка. Целую. Жму твою руку прекрасней всех движений!
Твой брат Борис.
17 августа 1921 г. Москва
Дорогая Олечка!
Ты, наверное, уже ощущаешь мою бешеную энергию, несмотря на мое нездоровье (последствия малярии)[114].
Она у меня увеличивается с каждым днем от той определенности ближайших перспектив и в твоей, и в моей жизни.
Как хорошо, что так удачно все совпадает. Я наконец-то буду работать по живописи, а ты сошла с своего «сундучка».
Сегодня говорил с Военным Комиссаром, от которого многое зависит (все) в смысле моего откомандирования и демобилизации, и он, спросив меня — устраивает ли меня это — сказал, что недели через 1 ½ — 2 он мне поможет выбраться из армии. Вот тебе уже шаг к реализации наших планов не в мечтаниях, а наяву!
Теперь со дня на день жду Романовича и Максимова из Питера для выяснения вопроса с Батумом.
Сейчас написал письмо Келларенку[115]. Ты знаешь, он тоже необходимый человек в моей жизни, и главное то, что и я ему слишком нужен — он сбился с своей дороги и его только я смогу поставить на рельсы, т. к. у него нет второго меня, а с остальными он официален. Ведь только я могу ругательски ругать Володьку, и он не сердится — знает, что я созидаю.
Жду первой же оказии выслать тебе денег на текущую жизнь.
Жму твою руку — сестры и прекрасной из женщин.
Целую.
Твой брат Борис.
Среда
17 августа 1921 г.
Москва
Дорогая Олечка!
Я — весь в будущим днях, а потому не пишу о сегодняшних в смысле моего быта. Могу сказать одно, что он бивуачен до крайней степени и, если бы не эти перспективы, то я ни на минуту бы не остался в таких условиях.
Марина своеобразно рассчитывает на мою энергию и любовь к ней «в вечных снегах Духа»[116] во всех отношениях. Где осуждение — там много неправды, поэтому я не осуждаю и мои, только потому, что это мои отношения. Я самоотверженно и легко шагаю через много нелепостей и чувствую себя прекрасно. Ведь у меня нет и здесь минорного тона, и я не теряю дали горизонта — себя и сестры и братьев, а на остальных мне наплевать. Пусть пользуются пока я с ними, а изменить себя я не смогу, да и не вправе. Скоро — ты.
Борис.
17-го августа 1921 г.
г. Москва
Дорогая Олечка!
Т.к. жизнь я считаю только сказкой, где все бывает и смерть, и рождение, добро и зло, огонь и вода, — все это бывает в ней не только прекрасно, но и невыразимо и непостижимо в своих из-началах и концах.
Я не унываю, может быть, мы с тобой-то вместе и до них доберемся, а пока я, желая только утвердить наши общности духа, который начал и во мне и в тебе существовать по воле «Ордена высшей решимости».
Своим бытием мы все время искали, ищем и будем искать, но последнее с сегодняшних дней только вместе и никаких иначе, и для того чтобы убедить тебя самыми сокровенными мыслями, никого не осуждая или в целесообразности этого, я решил свою и твою жизнь в настоящем переложить в «Сказку живых» на «Заколдованном Сундучке»[117] и посвящаю ее Прекраснейшей из прекраснейших женщин — дорогой сестре «Дон-Бориса», — Волшебной Олечке.
В ней ты увидишь, как я сосредотачиваю все свое внимание теперь на тебе и себе и не по дням, а по часам отказываюсь
от «Радости других»,
«Горя-людей»,
«Тоски-других».
В ней ты увидишь всю «прелесть» «вечных снегов Духа» и «роста в молчании»[118].
Как мне давно нужно было это сделать, чтобы испытать все до конца.
Ведь путь прекраснейшего и великого — Воли и творчества — в пытливости! Вот она-то меня через мою творческую волю и привела только к «Прекраснейшей из прекраснейших» — сестре Олечке.
Целую. Твой брат Борис.
Лето 1921 года 17 августа.
Заколдованный сундучок
Сказка живых. В частях.
Среда. Город Москва.
Посвящается прекраснейшей из
Прекраснейших женщин дорогой сестре
Дон Бориса, Волшебной Олечке.
Лежит донжуанище на «сомовском» диване, пропитанном насквозь копотью и серой пылью, в разрушенной из разрушенных комнат — наследие от создавшего хранилище для копий с произведений изящных искусств античного мира и прекрасных древностей глубокого Востока[119].
В этой комнате я провел 3 московско-советских зимы[120] с маленькой печкой «Крошкой» и маленькой дочкой Алечкой, великой хитрости и ума женщина, все побеждающая своим неотразимым, сказочно-баснословным духом-дыханием, которым она все ей ненужное беспощадно отбрасывает и все ей нужное собирает вокруг себя и это означает «вечные снега духа», «с ростом в молчании», так как иначе матерью данные уши для того, чтобы слышать оглохнут от зычного, деспотически-повелительного тона, а это тоже означает ни что иное, как воспитание тех, кто по ее же воле и настоятельной необходимости, вошел в ее жизнь. Это только для тех бывает от кого «дрогнуло железное сердце» Марины.
В этой комнате, на маленькой печке «крошке» варится из отрубей месиво в кастрюльке, которая не видала даже «советской чистоты» вот уже скоро, как четвертый год. Это горячее месиво перекладывается в такие же древние по виду кастрюльки, немного меньшего размера и похожие на прекрасных крабов из хранилища древностей глубокого Востока, созданное отошедшим отцом Марины же.
И вот из крабов подобных кастрюль, в «вечных снегах духа» и в «хвалебном молчании» кушают нектар немногим доступный «23 летний сын 28 летней матери» и 8-летняя дочь, не минующая слез лабиринта — сероглазая Ариадна. «Это могут, есть только люди искусства, и все очень хвалят», такое, как уважаемый людьми мира искусств поэт, прибежавший в Красную Московию из Красного Крыма 24-летний Эмиль[121], ничего не евший в двухнедельное свое путешествие, хотя и без княжеского титула и не 75 лет.
Насытившись метаморфозного кушанья, человек искусства — донжуанище, на ложе вечности, с расстегнутым поясом и всем, что мешает плодотворной деятельности «пищи для немногих», лежит и видит своими спокойными, но беспомощными глазами по своему крову той комнаты, где уже жила 3 зимы, дышащая Марина. И видит три больших, почерневших от копоти двери, маленькую печку «крошку», примостившуюся на полу около нарядного мраморного камина, тоже почерневшего от копоти и пыли. А вместо полок, где нашла бы себе место вся крабоподобная посуда, лежит на полу и служит иногда хранилищем не только случайно в нее залетевшей золы от печки, но и такого же серого пепла и пожелтевших окурков, от выкуренного фимиама.
Лежит донжуанище, пишет еще на том же диване и думает, мысли у него путаются от головной боли, и он никогда от роду ее не имевший, прогоняет ее разгорающейся энергией для небольшой «сказки живых», на «заколдованном сундучке» для прекраснейшей из прекраснейших женщин, дорогой сестры «Дон-Бориса», который только молчанием дождался великого размаха — прыжка с «заколдованного сундучка» волшебной Олечки.
Самое прекрасное и великое в яви — это воля и творчество! Только воля и творчество могут создать прекрасное и великое. Вот на какой путь привел «заколдованный сундучок» Дон Бориса и прекраснейшую из прекраснейших женщин — волшебную Олечку.
Путь прекраснейшего и великого — Воли и Творчества — в пытливости! Или в творческом искании!..
Четверг. 18-го августа 1921 г.
Москва Дорогая Олечка!
Сегодня, завтра или послезавтра жду новых друзей из Питера. Мне крайне интересно, смогли ли они заразить моим огнем остальных членов «Батумской Коммуны». В числе ее — Гоги, Наташа Табах, Танечка Семынина, Рындин[122] и др.
В Москве я не боюсь — будем действовать вместе, а Питер, что скажет, не знаю.
Я очень рад затишью этих нескольких дней — все взвесил, все передумал.
Преимущества остаются за Батумом — прекрасная природа Кавказа, Черное море, Батумский Пальмовый бульвар, катер «Чарох». Огромные комнаты с окнами во всю стену, т. к. там нет зимы, возможность поставить первоклассно экономическую сторону жизни — а от этого самое главное — полная возможность работать.
Завтра отправлю в наш коренной парк в г. Торжок чертежи ящика для красок и мольберта и скоро все это получу в готовом виде.
Преимущества Москвы: Москва! Всева — к нам на Рождество из Питера, Володя — из Воронежа, и мы все вместе.
Люди, книги, музеи, галереи, выставки, театры, художественные мастерские — все, что попадет в наш горизонт, но суровая зима, рассеянность прямой задачи — работы по живописи из-за быта, м.б., из-за холода и т. д.
Батум же, я с уверенностью могу сказать, — нам обеспечит, если будем живы и здоровы, весь будущий год Москвы настолько, что мы все будем заняты исключительно работой.
Сейчас иду в ЦУПВОСО — служить — досидеть до 4-х часов.
Целую. Твой брат Борис.
23 августа. Москва
В ночь с 22 на 23 августа у меня был большой подъем энергии, которая временами за эту неделю совершенно исчезала, в связи с моим расстройством во всех смыслах, на почве малярии, которую я вывез с Кавказа.