Марина Цветаева — Борис Бессарабов. Хроника 1921 года в документах. Дневники Ольги Бессарабовой. 1916—1925 — страница 17 из 136

23 августа день был спокойный, и его тишина особенно была приятна в комнате, в которую я перебрался на несколько дней для выздоровления и отдыха. Ее смело можно назвать «комнатой отдыха», так как весь дом и она расположены в прекрасном месте у Москвы-реки, что недалеко от церкви……и 6-го Ростовского переулка[123]. Хотя она со стороны реки и на 4 этаже — все же попасть в нее нетрудно с противоположной стороны — всего лишь 12 ступенек. Это оттого, что дом построен по крутому обрывистому берегу.

К вечеру я вышел прогуляться после трехдневного лежания и хотел опустить письма Олечке, но натолкнувшись на подпись: Без оплаты за заказные 1250 р., закрытые 250 р. и открытые 100 р. — письма не опускать, за неимением марок и этой неожиданной новости, я не исполнил намеченного.

Вернувшись, домой я застал гостей — Марину, Алечку и Эмиля Миндлина, они пришли в честь дня рождения Андрюши — сына Аси[124], которая героически взялась мне помочь в регулярном питании.

Пришла еще бывшая квартирантка той комнаты, где я остановился — крайне занятное существо. Провинциалочка маленького уездного города Орловской губернии, которая в разговоре со мной, говоря о том, что ей не приходилось сталкиваться с «внутренностью мужчин, а только с внешностью и что попадались красивые и задавали такие же вопросы после умных — любила ли я кого-нибудь». Жалкое и трогательное существо. Ничего из нее не выйдет — сапог и гроб…

Появилась в мою комнату и Марина с папиросой в руке и, по обыкновению, забыла спички. Я предложил ей часть своих и сказал, что я предполагал отсутствие сегодняшний вечер спичек у всех и потому купил коробку во время прогулки. Марина говоря, что эту заботу она принимает во имя ее, и я не успел оглянуться, как не оказалось всей коробки спичек и весь вечер прикуривал у нее, а под конец к ночи они подарили мне 9 спичек и ободранную коробку.

Был торжественный чай с пирогом с капустой и тремя тортами, состряпанными накануне вечером в кухне на квартире у Марины и достряпанными на примусе в нашем доме над Моек-вой-рекой, где и Ася с Андрюшей такие же временные гости, как и я, так как они здесь расположились на время отъезда квартирохозяев в Сибирь. За столом был разговор на злобу дня. По традиции в доме Цветаевых в день рождения, герою дозволяется все, что бы он ни придумал, этот разговор связан с вое-поминаниями Марины и Аси. Андрюша в этот день ничего особенного не делал и, против обыкновения, спрашивал разрешения для каждого своего «вольного шила». По предложению Марины, смысл этого дня был сделан волшебным для каждого из присутствующих, и каждый мог пожелать чего бы он хотел вообще.

Марина: Хочу освобождения всех политических заключенных!

Эмиль: Хочу обеспечить себя на всю жизнь пирожными!

Провинциалочка: Хочу сделаться поэтом!

Я: Хочу, чтобы день свободы для меня превратился в дни Свободы для всех и навсегда!

Ася: многозначительно и незначительно захлебываясь промычала и от своей демагогической религиозности не нашла ничего подходящего для этого дня.

Разговор перешел к путям ребенка в возрасте 9 лет. Начались споры и «конкретные» доказательства. Здесь присутствовали две матери 8-летней дочери и 9-летнего сына. Они решили, что у Андрюши больше всего склонность к балету, чуть ли не от пеленок. Мне после многобурливого, захлебывающегося предисловия Аси о чувстве, что она родила от мужа Бориса и что я, как отец, рассуждаю на эту тему, противно и тоскливо было, что бы то ни было говорить.

Марина начала читать последнюю картину из «Лозена»[125] — вещь, которую я целиком слышал 2 раза. Вещь прекрасная! После этого все распрощались и пошли готовиться ко сну.

ИЗ ЗАПИСЕЙ БОРИСА БЕССАРАБОВА

У Н.П. Крымова

23 августа 1921 г. Москва

— Здравствуйте, Бор<ис> Ал<ександрович>! Я, знаете ли, расположился было уснуть… Целый день возился с этюдами, все вставлял их в рамы. Вы очень похудели и изменились — к лучшему. За табак и орехи очень благодарен. Прекрасный табак! Прекрасные орехи!

— Да! Я был все эти дни нездоров, все последствия малярии, которая в несколько приступов расстроила мое здоровье.

— Ну, как Кавказ? Какое от него впечатление?

— Внешнее впечатление, от природы его, прекрасное! Все остальное чепуха и гадость. Политическая неразбериха, спекуляция, дороговизна. Деньги, деньги и деньги! Все этим пропитано. Теперешний Кавказ — бессмысленная чека и вино, женщины и деньги… Поездка была утомительной, хотя ездили очень удобно. Всего за два месяца проделали 9.500 в<ерст>. Интересно бы подсчитать, сколько стоило это удовольствие республике по новому тарифу. Нас было 7 чел<овек>, а мы занимали целый пульмановский вагон 2-го класса.

— Да!.. А вот я два раза успел побывать в Звенигороде. Вот мне повезло, Бор<ис> Ал<ександрович>! Первый раз я поехал и пробыл там с недельку и написал два этюда и только вернулся оттуда, мне подвернулся на них покупатель, один еврей заплатил мне за один 750.000 р. За другой — 300.000 р. И даже не торговался! Неприятно продавать таким людям свою работу. Вы знаете, я пошел к нему на дом дополучить деньги и невольно поинтересовался судьбой моих этюдов. Комната у этого еврея какая-то бивуачная, он, должно быть, крупный спекулянт и ворочает большими делами, т. к. совершенно не смотрит в глаза, как большой преступник.

Ух, какая противная и страшная у него рожа… Я поискал глазами по комнате этюды и увидел их на дальней стене от двери и когда я подошел к ним ближе, то и остолбенел. Представьте себе, он повесил их один над другим, а вокруг обвесил открытками и фотографическими карточками. Вы представляете всю эту гадость?! Один этюд он вынул из моего хорошего багета и вставил в черный с золотыми розами и не разберешь, еще чем! Вот прохвост… Ну уж зато я сейчас же уехал и писал этюды с 314 ч. утра и до 12 ч. ночи. Все время писал. Один раз даже писал при луне, вот посмотрите — церковка. Жалко, не успел дописать. (Н.П. взял эту вещь со стола и поставил на пол к притолоке двери, выходящей в переднюю из столовой).

А вот эти сараи я писал на утренней заре, как раз в тот момент, когда появляются первые лучи, это не больше, чем на 5–7 минут, солнца. Ведь не успеешь оглянуться, а оно уже и выкатилось. Приходилось не думать уж о точности и форме. Приходилось улавливать, так, раз-два, только успеваешь развести краску!.. А Вы знаете, Бор<ис> Ал<ександрович>, почему вышли эти сараи с правой стороны один над другим? Ведь я ошибся и залез слишком высоко, и пришлось писать этот же сарай ниже. И Вы верно говорили, что получается впечатление бугорка и что на нем гнездятся сараи. Ну, а каково пролился луч! А?..

А вот это же место, только я забрался правее, и сараи остались слева и я написал избу по вечерней заре. А смотрите, какая разница в красках. Какой разный тон освещения — утром и вечером. А какое утром небо светлое, а вечером совсем синее. А вот яблони. Посмотрите, какая мелкая зелень! А правда, похожа на яблочко? Это ранним утром, когда солнце уже поднялось. А вот это дерево, луг и лес я писал днем в сильную жару, правда, как отдает жарким днем?

Я Вам сейчас принесу одну вещь, ее уже Катя реквизировала себе… Это после хорошего крупного дождя, когда солнце начинает закатываться. Смотрите, как все вымыто! И вот это же место днем, как все пыльно, серо…

А вот эту вещь я <нрзб> для вот этой картины <нрзб> я врал в тоне. Тут у меня почти все синее, а на самом деле, ишь какой тон.

А здесь я наврал, нужно сделать избу темнее, видите; если закрыть, получается совсем иное впечатление. Ведь солнце было отсюда! (Н.П. прикрыл стену слева, ярко освещенную солнцем — ладонью правой руки.) Да! Надо пройтись новой краской <нрзб>. Ведь мне везет. Я <нрзб> тон, иногда неладится <нрзб>, у которого я жил там, он <нрзб> Училище Живописи и Ваяния и никогда <нрзб>. И ведь он, безусловно, это понимает, а бьется все время и от этого страдает.

А Вы знаете, Бор<ис> Ал<ександрович>, что Синезубов теперь начал писать <нрзб> пишет! Он говорит теперь, что собирается прочесть лекцию в <нрзб> «Кто не пишет правильно, как чувствует и как видит, тот не <нрзб> писать». Вот до чего дошел от своих кривых ваз и стульев. Наконец-то меня послушал, и как он рад, и начал писать, писать! Талантливый художник!

А ведь верно бы, Бор<ис> Ал<ександрович>, устроить выставку. Вы правильно говорите, что это помимо всего остального может послужить рекламою для покупателей. Но ведь это, должно быть, большая возня! Нужно помещение, разрешение. Хотя вот Жуковскому[126] разрешили, правда, в пользу голодающих, но выставка будет. Разве в Мир Искусстве выставить. Там мне дадут отдельную комнату. Ведь я написал 35 этюдов.

— Здравствуйте, Бор<ис> Ал<ександрович>.

— А знаешь, Катя, Борис Александрович говорит, чтобы я устроил свою выставку. Правда, хорошо бы?

— Ну куда уж там тебе.

— Но ведь Жуковский устраивает…

— То Жуковский… И Вам нравится вот эта вещь, Бор<ис> Ал<ександрович>? Правда, какая прелесть! Как чувствуется только что прошедший дождик? А вот эта, Бор<ис> Ал<ександрович>…А вот утро…

А вот еще, Бор<ис> Ал<ександрович>, я писал рожь, успел захватить клочок, да и тот не закончил <нрзб>. Нет, а хорошо выставку сделать, Катя.

— Вот поезжай, еще поработай, тогда сделаешь, ведь будет интереснее…

— Да, вот Бор<ис> Ал<ександрович>, если подвернется покупатель, значит, еще успею съездить. Хорошо бы еще поработать, а то денег нет ничего… А хорошо у них… Отдыхаешь за все время, ни пайков, ни Смоленского, знай, работай.

— Катя! А вот Бор<ис> Ал<ександрович> собрался ехать в Воронеж, хорошо бы масла… Ведь по 10–12 тысяч фунт!

— Вот бы Бор