Марина Цветаева — Борис Бессарабов. Хроника 1921 года в документах. Дневники Ольги Бессарабовой. 1916—1925 — страница 20 из 136

[161], Уитмене, о Владимире Соловьеве, о рациональном и религиозном («Религиозный опыт — особый план» Credo ad absurdum).

Михаил Владимирович потом по телефону назвал меня — за все, что я говорила, — а ему рассказала Вавочка — назвал меня еретиком и каинитом[162]. (В средние века была такая секта, и я о ней слыхом не слышала.) Сказал еще, что «все это Лис извлек из собственного хаоса».


8 января

С Вавочкой — о дневниках, о значении дневников по смерти пишущих — через какое-то время. Вавочка признает дневники только те, в которых отражаются опыты и пути духовного роста, размышления. (Толстой, Амиэль[163], Ларошфуко.) — Да, и еще такие книги, как «Исповедь Руссо», или уже исторические мемуары, написанные для истории своего времени, событий, — значит, вы не признаете дневников и записей просто людей — если они не писатели, философы, историки? А как же с записями просто людей, не писателей и не философов, но которым интересно записать о том, что они видят, слышат, о том, чему рады, о том, что им кажется интересным знать, видеть, рассказать?

— Сырой материал, фиксация текущих дней — кажутся мне скучными.

Потом я думала о дневниках и всяких записях. Почему так привлекают старинные мемуары, письма, записи «о текущих днях», бытовые, всякие (конечно, если они написаны не скучно, а интересно). И описательная часть о том, что видит и слышит человек и что случается в его и окружающей жизни, мне, кажется, тоже может быть не только интересна, но и нужна кому-нибудь (и писателю, и историку, и читателю просто).

Пусть каждый пишет, если пишет, что и как хочет. И не только «этапы и пути духовного роста» (или распада?), но и о том, что видели глаза и слышали уши, о том, что было, и даже как это было. Нет и быть не может общих правил для частных дневников. Все зависит оттого, кто и как пишет дневники. И получается интересно или совсем не интересно, если даже говорится о больших людях и событиях, а у автора нет ни глаз, ни уха, ни верного отражения.

Мне так нехорошо, что заговорили о клинике. Михаил Владимирович: «Лис, говорят, вы лжепророк и еретик, что это такое? Лис оживел и сияет, как заря!»


17 января

Книги последних недель: Вернон Ли, Муратов, Метерлинк, Лев Шестов, Горнфельд, Зелинский[164], «Оправдание добра» Владимира Соловьева (А зачем же его оправдывать?)

Наталия Николаевна Кульженко[165], подруга юности Вавочки — «знаменитая киевская красавица», — теперь она просто моложавая красивая пышная женщина с нежным цветом лица; живет на свете только благодаря непрерывному лечению искуснейших докторов в России и за границей, в Швейцарии, в высокогорных санаториях. У нее почти нет легких. Она сказала, что я — Астарта Россетти[166]. Только не английская, а русская Астарта — и даже не я сама — а мои глаза, брови, волосы и рот.

Я лежала и молчала. Было больно шевелиться. Евгения Сергеевна Смирнова[167] сказала, что овал моего лица, а вернее еще — выражение лица — из Ренессанса, Беато Анжелико[168]. Федор Константинович (художник с золотой бородой) уточнил: не Ренессанса, а прерафааэлитов — Михаил Владимирович принес «Лукоморье»[169] с девушкой-купчихой Кустодиева на обложке. Сидит под фикусом в розовой баске: «Это ваш портрет, Лис, в будущем», Коля-Николай Григорьевич сказал, что губы мои, и нос, и главное, глаза у меня — Боттичелли — не то что похожи, а напоминают. А сама я «тургеневская какая-то, опоздала родиться», а в тургеневское время была бы более понятна».

Дома в детстве считали меня флегматичной, в гимназии — «не от мира сего», в бреневской деревенской школе «как будто из далеких стран неведомая птица».

Да, каждый видит то, что умеет или придумал. Михаил Владимирович еще как-то сказал, что живу я «в четверть внимания». Вряд ли это похоже на комплимент.


В квартире Надежды Сергеевны Бутовой[170] живем — Варвара, я, горничная Катя и студентка медичка Леночка Михайлова. Надежда Сергеевна не в Москве, — она в санатории, после тяжелой болезни. Леночка в истерической напряженности самоуничтожения. До странности тягостна ее доброта, желание «быть хоть чем-нибудь полезной». Жаль ее очень. Картавит. Была бы очень красива, если бы не странное выражение лица — испуганное и какое-то загнанное, — как будто каждую минуту готова она разрыдаться.

Я очень устала лежать, встала, надела халат, чулки. Чувствовала себя невесомой, казалось, что стоит поднять руки, и я взлечу, как во сне. Два месяца лежания и диета сами по себе могли бы извести живого человека, а уж с моими болями и прочим — и того хуже.

Я, стоя на месте, сделала несколько движений руками, приговаривая — «это — танец белых крыльев», «это — танец Изольды», «это — танец просто так». Два-три шага туда, сюда, концы кос взяла в руки — раскинула руки, подняла вверх. Вот и все.

Но получился переполох, разросшийся чуть не в ссору. Вавочка полушутя сказала по телефону в дом Добровых: «Что делать, Лис танцует!» Коля (брат Вавочки, Николай Григорьевич, так испугался, что не шутя возопил в ответ: «Связать ее!» — и громы и молнии, так, что я слышала его возгласы по телефону. Волосы мои были только что вымыты водкой, распушились — девать некуда — и очень зазолотились. «Не волосы, а грозовая туча» (Михаил Владимирович). Когда я разделала волосы и стала причесывать на две косы, из-под гребешка сыпались искры и суховато потрескивали! Смотрели и удивлялись.

Шурочка Доброва увлечена переводом стихов Бодлера («Цветы зла»)[171]. «Сидит над стихами 24 часа в сутки». Завтра приедет и прочтет мне свои переводы.

Вавочка устала. После долгой и очень тяжелой болезни Надежды Сергеевны Вавочка не успела отдохнуть, а тут еще и я заболела. — Ах ты, Господи…


24 января Москва — Воронеж
В.Т. Мирович — В.Ф. Малахиевой[172]

Дорогая моя мамочка, пишу воскресным утром, снаряжаясь в церковь. Иду к «Нечаянной Радости». Надежда Сергеевна просила отслужить панихиду по Сереже[173] (сыну Льва Исааковича Шестова). Лис вчера чувствовал себя опять лучше. Нарядился в ажурную кофту, убрал косы по-геленджицки (Леля знает как — каждая коса заложена кругами на уши — каждая закрывает половину головы), объявил, что он здоров, и в больницу незачем ехать. Однако скоро пришел в изнеможение и уснул. Ей совсем нельзя вставать, но даже Филипп Александрович, во внимании к ее 19 годам и живости характера разрешил изредка делать отступления от лежачего режима. Передайте Анне Петровне[174], что выяснилось вчера вечером окончательное помещение Лиса к Филиппу Александровичу так как все другие клиники переполнены ранеными. Во вторник — среду — Лис будет перевезен туда. Целую. В.


30 января. Москва — Петроград
О. Бессарабова — В. Виткович[175]

Валя, я тебе пишу часто. Лежу смирно (живу теперь в царстве и в веке Шекспира). Вдруг в комнату входит моя настоящая живая мама. Вот удивление. Я почему-то испугалась и присмирела. (Испугалась, конечно, не маму, а факта ее приезда, я ведь знаю, как ей трудно оторваться от семьи.) Очень рада мамочке! Она соскучилась, и вот приехала. Побудет со мною три дня. Я почему-то очень ослабела. Не приехала ли мама в связи с предстоящей операцией? Аппендицит, кажется не сложная и довольно обычная операция, маме издали это показалось страшнее.


31 января

Мамочка и Вава ходили по церквам. Принесли мне красный воздушный шар. Мне они нравятся и летают у меня частенько. Мама посмеялась на это — «От ветра искры гаснут, Огонь горит сильнее», прочла я у Шекспира.

Ветра, ветра! Если я искра, пусть и погасну, а если огонь, — пусть будет ветер сильнее, и пусть будет все что бывает в жизни.

От брата Николая письмо из Японии[176]. Очень интересно.

Что это ты такая трусиха, Валечка? Ты говоришь со мной так (в письмах), как будто спешишь успеть сказать все самое нежное, я совсем не так уж больна. Слабость от долгой диеты и лежания. У меня аппендицит, несколько осложненный, его не сразу разгадали, потому что был ряд необычных симптомов и явлений, — писать об этом очень скучно. Ну, а если бы пришлось и умереть (а это не обязательно) — так что же суетиться? Это устраивается само собой, без нашего согласия. И зачем думать о том, чего еще нет, а есть на свете так много чудесно интересного. Ты не бойся, я не так уж больна, чтобы могла быть речь о смерти. Теперь именно, как никогда, почему-то я живу, вся как бы пронизанная солнцем. От всех добрых, дружественных флюидов ко мне — от людей, от жизни, от близких и от чужих (и ни за что, ни про что, а просто так) — м<ожет> б<ыть>, и есть это ощущение солнца, — его тепла и света, и животворящей силы. И это только субъективно кажется, что это изнутри — у меня одной только это ощущение тепла, света, радости. М<ожет> б<ыть>, — ясное отражение всего доброго, что направлено ко мне от всех вас, моих дорогих, и даже от посторонних людей. А, в крайнем случае, Валечка — естественнейшая в мире вещь — когда-нибудь умереть. И лучше умереть молодой и счастливой, чем недвижимой, отжившей старухой, которой тяготятся, м