Марина Цветаева — Борис Бессарабов. Хроника 1921 года в документах. Дневники Ольги Бессарабовой. 1916—1925 — страница 26 из 136

[222], старушке, они объявили так. Вошли к ней трое: Маша, Томас и один из братьев Бруни[223], Александра Алексеевна здоровалась с Бруни, а Маша и Томас в один голос сказали: «Тетя Саша, я выхожу замуж». «За меня, за меня» — поспешил добавить Томас (вот с таким жестом рук, направленных к сердцу), так тетя Саша растерянно смотрела на всех троих.

Когда Томас и Маша бывают вместе, все тревоги старших улетают и сменяются улыбками. Томас уверяет, что для него «все решилось в первый вечер еще на лекции» и что он хочет «властвовать жизнь Маша». «Маша» у него выходит неповторимо для русского языка — не «щ» и не «ш», а нечто около того и другого, — «Маша». Уходя, Машенька застенчиво сказала Вавочке: «Константин Дмитриевич сердится, говорит, что не видит, чему тут радоваться». К.Д. Бальмонт, у которого дочь Нина[224], уже Машина подруга, и женатый на второй жене Елене[225], хоть Екатерина Алекс<еевна>[226] и жива, и живет у себя, где и сам Константин Дмитриевич живет. И ведь он совсем старый, а Маша совсем молодая. Вот чудак — влюблен в Машеньку. Пришло же ему это в голову!

Вечером собрались у Вавочки — я, Аллочка Тарасова, Лиля Шик и Таня Лурье; пошли все вместе к Новикову, писателю, Ивану Алексеевичу[227]. Он прочел нам свою пьесу «Ночной гость». Вся пьеса отталкивается (но все время напоминает и невольно сравнивается) с «Тот, который получает пощечины» Леонида Андреева. И если та написана широкими мазками, масляными красками и еще освещена яркими прожекторами, «Ночной гость» написан пастелью или акварелью, тонкой кисточкой или перышком. Начало сильно, глубоко забрано, но потом — «шесть полных ложек сиропа с деревянным маслом» — определила Таня Лурье. Эта резкость (на улице, далеко от дома писателя) — и какая-то правда была, неожиданна и поразительна при ее воздушно-красивом, цветочно-нежном и кротком лице. Жаль, что сироп запоминается и топит всю вещь. И умно, и страшно, и тонко, но все в сиропе! В пьесе есть такая фраза (она всем запомнилась и понравилась): «Одну женщину можно целовать, другую любить, а о третьей мечтать».

— Да, можно. Но противновато (опять Танечка).

Больше всего понравилась и заинтересовала меня жена Новикова красавица Ольга Константиновна[228]. Вся какая-то жемчужная, воздушно-голубая и совсем как будто молодая девушка, и так странно, что у нее есть большие дети. Во всех отношениях она показалась мне интереснее своего мужа, умнее, породистее, тоньше, значительнее, хоть она и просто жена писателя, а он сам писатель. У нее — все настоящее и драгоценное, а в нем — мешает какой-то тоже сироп, и смотрит не так, а нарочно как-то, и все на кого-то похоже (как не сама статуя, а гипсовый слепок). — Ну, это, может быть, так показалось случайно.

У них все очень уютно, изящно — такой хорошо устроенный кусочек Москвы в тихом переулке.

Хорошо слушающие лица были у Тани Лурье и у розовой Аллочки Тарасовой. А Лиля такая светская и элегантная девушка, что как-то не известно — слышала она что-нибудь или просто спокойно и красиво сидела. Но на улице оказалось, что она все прекрасно слышала и очень остроумно в лицах изобразила чуть-чуть-чуточку шаржируя, и получилось очень забавно.

Я как будто оступилась, расставаясь с Машенькой. Она мне была самой милой издевочек «Кружка Радости», а уж какие там есть хорошие девушки. Последнее с Машенькой собрание будет у нее — это будет «девичник». На этот раз мы ничего читать не будем, просто соберемся, побудем вместе «в честь Маши» и попрощаемся. Я как-то не осмеливаюсь осознать, что мне ее жалко, ведь все хорошо. Третьего февраля свадьба Маши, и в тот же день Мария Кристенсен уедет в Норвегию.

14 января 1917 года ночевала опять у Вавочки. У нее была Софочка Фрумкина — будущий член нашего Кружка. Ей всего 16 лет, но она уже самостоятельно путешествовала за границей и живет «как хочет» в противовес своей очень буржуазной семье. У нее почему-то «свое собственное» состояние. Ей очень трудно в своей семье, она думает, что в нашем Кружке есть живые люди. У нее вид изящной самостоятельной женщины. На еврейку она совсем не похожа — скорее на русскую миловидную купчиху, нос совсем уже русский, мило круглый, задорный. Она из тех некрасивых изящных женщин, которые всегда всем нравятся. В прическе, в одежде, в красивых руках, в манере держаться — сходство с портретом Марии Башкирцевой[229] (художницы, автора записок). Башкирцева красивее Софочки, и вся в большем масштабе. Интересно, что потом выйдет из этой маленькой будущей женщины? Сначала она была очень сдержана, даже почти чопорна. Ушла — как будто совсем другой человек — приручилась.

Шурочка Доброва по телефону позвонила мне к Бальмонт, чтобы после «Грузинского вечера»[230] я пришла ночевать к ней. За чаем у Бальмонт был Леша Смирнов (сын Веры Алексеевны Зайцевой)[231] и Бруни, с которым сегодня случился анекдот.

На улице старый генерал принял его за солдата и дал ему сверток донести до трамвая, дал гривенник на чай, взглянул: «Э-э— ты кем был до службы?». «Окончил (забыла какой, с пышным названием) корпус, был старшим библиотекарем Императорской Публичной библиотеки (в Петербурге). Бруни, рассказывая это, встал из-за стола по-военному и сказал это так, как требует этого его военная одежда — отчетливо. У него красивая голова, хороший лоб и весь какой-то блистательно стройный и элегантный, картинный молодой человек. Я потом спросила Ниночку:

«Бруни художник пушкинского времени — его семьи?». — «Да, кажется дед»[232].

После чая все вместе поехали на «Вечер Грузии» Бальмонта: Екатерина Алексеевна, Томас, Машенька и Анечка Полиевктова[233], я и Нина Бальмонт. Константин Дмитриевич приехал после. В петличке у него были свежие ландыши. Константин Дмитриевич читал отрывок своего перевода поэмы грузинского поэта Шота Руставели о витязе в барсовой шкуре и другие стихи. Для меня открылась новая страна с древней культурой — чудесная и сказочная. Весь вечер был как блестящий солнечный поток льющегося золота, как краски павлиньего хвоста, пение птиц, как сонмы летающих колибри. Если Руставели в русских стихах и обальмонтился — вероятно, это неизбежно — (если перевести на грузинский язык Пушкина, Бальмонта — грузины узнают фабулу стихов, а не музыку их, а может быть, и образы будут уже грузинские, а не пушкинские — русские), но хорошо, что Руставели, его чудные образы, краски, герои и красавицы дошли до нас в такой музыкальной форме. Очень интересно (красиво, — ох, умеет Бальмонт!) было о самом Руставели, его времени, о царице Тамаре. Вот страна, вот краски, вот солнце! Боже мой, как мало я знаю на свете!

На вечере было много грузин. Они были очень приветливы к Бальмонту. Во время перерыва Константин Дмитриевич подошел к нам в партер. Приняв меня за Нину (он близорук), он довольно больно (и очень даже) помотал меня за плечо. Я побоялась шевельнуться. Он положил свою руку на мою голову, я выпрямилась. «О-О, простите, я думал это Нина! У Вас электрические волосы — искрятся!»

Томас увез Машу после перерыва. Ей было почти дурно от инфлюэнцы, оттого, что она сегодня ударилась головой об лед. Когда ехали на вечер, Томас не пустил Машу на трамвай, куда мы все уже вошли, и они пошли пешком. Анечка вслух рассудительно сказала: «Какой же это жених, что не пускает Машу на трамвай?» Нина была тоже недовольна, а Екатерина Алексеевна (высокая, седая, еще очень красивая, вот уж верно: «Перелетная лань и византийская царица» — это о ней, — с видом догадавшейся девочки сказала совершенно серьезно: «Это они, чтобы вдвоем идти пешком». А у трамвая — ушки стали на макушке.

Весь трамвай глаз не спускал с седой красавицы и с чудного лица и головки Анечки. «Златоперстая Эос богиня»[234], шутя, сказала о ней Вавочка. Она похожа на итальянского ангела Ренессанса. Ее очень полюбил художник Константинов и в будущем хотел на ней жениться, но мамы и все тетки почему-то «пришли в ужас», — ведь она еще девочка. Да ведь вырастет же когда-нибудь! В живых картинах Константинов сделал ее итальянской Мадонной в золотой раме, говорят, Аня была поразительно хороша, и все узнали Мадонну, какую хотел напомнить художник.

У Добровых был Сережа Предтеченский. У него давно умерла мать, отец ходит по белу свету не то странником, не то просто бродит. Два брата убиты на войне. Он очень умный и немного будто злой. Но ум позволяет ему быть таким, каким он хочет быть. Я его ничуточки не боюсь. Дураки мне всегда страшнее и кажутся опаснее для жизни, чем злые умные люди. И ко мне он очень добр, ни разу не рассердился. А о многом говорит очень сурово и резко. Рассказывал о Чугуевском юнкерском училище[235], о лагерях, о мерзком обычае «цуканья» (новичка ставят в дурацкие положения, смеются над ним, травят — испытывают характер и волю), о разных породах юнкеров. «Неприспособленные» — погибают, «рассуждающие» — мученики, «мрачные». Из этих категорий некоторые вешаются и стреляются, а большинство делаются самыми жестокими. О юнкерах — «пистолетах». Образец юнкера пистолета — Федя Богородский. Федя — поэт, художник-футурист, любитель сильных ощущений. Чтобы изучить цирковой мир — на время сделался кем-то в цирке (кувыркался или что-то такое), да чуть там и не застрял навек. Некоторые его приключения напомнили мне Стендаля-Бейля. Теперь он так объюнкерился, что в лазарете его стриженого не узнала его собственная мать. Он носил прежде длинные волосы, как Ленский. И вместе с волосами с него сошло прежнее, и совершенно искренно увлекся «пистолетством».