Марина Цветаева — Борис Бессарабов. Хроника 1921 года в документах. Дневники Ольги Бессарабовой. 1916—1925 — страница 28 из 136

«Все такая же бронзовая, темного золота, все такая же большая, тяжелая и пушистая. Золотое руно». «Это — весь Воронеж, все твое детство, Лисенок». И Коля был весь вечер какой-то настоящий, а не этот стриженый юнкер. Ах, Боже мой, какая это нелепость — человеку в 35 лет, настоящему уже ученому — «полиглоту» стать юнкером вместе со студентами — почти мальчиками, его товарищами по Университету. Его толстую, такую домашнюю и кафедральную (профессорскую) фигуру совершенно нехорошо совмещать с его отвратительно военно-машинным духом всего, что там, на Арбатской площади. Хочется утащить Колю оттуда, вывести за руку. Мне его очень жалко, но даже подумать вслух этого нельзя. И он был немного смешон, если бы не был так спокоен и умен. Даже юнкера и всякие какие-то там «дядьки» их, его не «цукают».


24 января

Вавочка упала на улице и ударилась головой. Домой едва дошла сама, легла спать, а через полчаса начался жар и бред. Пузырь с ледяной водой на голову, к ногам грелку. Всю ночь бредила лиловыми пожарами светов.

Первые два дня телефонные запросы со всех концов Москвы и тревога о Вавочке не отпускали меня от телефона и очень мешали. Теперь я уже сама звоню по 4-м телефонам, а от них уже справляются о здоровье Вавочки другие.

Мои денежные дела пока никакие, может быть, упадет на голову урок или что-нибудь другое. Образуется!


1 февраля. Москва — Воронеж
В.Г.Мирович — В.Ф. Малахиевой

Дорогая мамочка, сегодня двойной праздник — выпуск Николая из Александровской каторги в офицерское звание и поступление на место Лиса.

Николю чествовали парадно — выдвинули письменный стол на середину, сгребли все книги и игрушки, накрыли белым одеялом и поставили на нем ливерную колбасу, халву, печенье и шоколад-миньон. Был кроме меня и Лиса Михаил Владимирович.

Николя приехал в золотых эполетах при сабле, офицер-картинка, с иголочки. Не верит чувству свободы, взволнован и рад, как гимназистка с дипломом. И мы рады — пройден такой трудный экзамен жизни.

Выедет он 6-го. На 4-е Алла устроит ему кресло почетное в Художественном театре.

Для производства сестре отделил частицу своих богатств и обещал билет офицерский, членский — это в Москве как Ноев ковчег во время потопа. Когда нигде нет ничего, там можно и керосин, и муку, и башмаки, и чулки достать — членам общества.

А Лисик получил важное место при Архиве Земского Союза[244], и теперь он младший архивариус. Будет получать 100 рублей и еду, работать от 11 до 5, с правом перестановки часов, когда будут очень нужные лекции. Остальные будет готовить дома и держать весной экзамен. Лисик бедненький расцвел — он был очень обескуражен потерей урока.

Николай эти дни будет с нами — ему Ольга Ивановна предложила ночевать в столовой[245].

Голова моя оправляется от встряски. Эта ночь была уже легче от прежних, а днем я совсем в здоровых живу и сегодня даже выходила за покупками.

Целую крепко тебя и Лелю.

Всем привет. В.


3 февраля. Москва — Воронеж
О. Бессарабова — А.П. Соловкиной

С днем ангела, дорогая мамочка. Как я рада, что ты у нас такая красавица и молодая. Моя мама лучше всех!

Первый раз в этом году я одна в тихой теплой большой комнате и хочу написать домой большое и толковое письмо, мамочка, и вы все, мои родные.

Вавочку из ее комнаты в одном из тихих Арбатских переулков увезла к ее друзьям, Смирновым, в их огромный дом на Басманной[246] — для тишины и без телефонии на три дня, чтобы она отдохнула. Ее комнату на эти три дня занял Николай Григорьевич, до отъезда домой в Воронеж. Он весь день по делам, визитам, трамваям, и не знаю где, и я царствую пока здесь в Вавиной комнате. В теремок свой уеду поздно вечером, так как надо приготовить Коле что-нибудь на ужин. Он попросил меня быть хозяюшкой на ужине. Привела в порядок всю Вавину комнату, все ее рукописи, книги, стихи, письма и вещи. Стол выдвинула почти на середину, накрыла белой скатертью, поставила цветы, надела белый гимназический фартук и сижу-посиживаю и вот пишу это письмо.

Вавочка очень устала. Отправить бы ее в санаторий, убрать бы телефон, разговоры и многое из ее жизни. Почти вся жизнь в разговорах. Вообще все на свете здесь, в Москве, какие-то усталые, утомленные и туго-туго завинченные на последнюю зарубку. Стукнуть неосторожно — и дзииинь, как пружина в часах, когда перекрутишь ключик. Не знаю о чем это я — вообще о здешних людях, московских. У нас в Воронеже в этом смысле лучше, легче дышится.

Была у меня сейчас Аллочка Тарасова. Принесла мне билет в Художественный театр. Это вероятно Коля устроил мне. Аллочка похожа на ручеек — тихая, скромная. Учится все, учится, и все что-то по часам делает — то надо, туда надо. Кефир, гимнастика и то, и это, как первая ученица в классе. Надежда Сергеевна говорит, что из нее выйдет большая актриса, потому что она «умеет работать», а «все остальное у нее есть».

После Аллочки примчался Коля на два часа раньше срока. Мы решили, что я останусь ночевать здесь, а он устроится на диване в гостиной у хозяйки. Ольга Ивановна Судакевич очень любезно сама предложила это, когда мы обсуждали, как нам уладить так, чтобы мне не идти сегодня домой. (Она не чужая, а родственница Добровым. Она жена брата Елизаветы Михайловны Добровой — Велиегорского, но почему-то называется Судакевич.) Эти дни он будет в «бешенных» трамвайных, магазинных, театральных, портняжных, прощальных, визитных всяких делах, а я вот и побуду здесь эти дни и не пойду в свое морозное царство.

Вот так толковое письмо! Пока писала, 12 раз подошла к телефону, он все справлялся о Вавочке. Я говорю одно и то же, с небольшими комментариями, что Вавочка у Смирновых на Басманной, что доктор запретил звонить ей три дня подряд. Все страшное прошло, теперь ей нужен только покой и отдых.

Коля не пошел в театр! Он сказал, что я так красиво убрала комнату, что ему не хочется отсюда уходить.

— Коля, я очень возгордилась! Я так старалась убрать!

Он очень, очень сильно поцеловал меня, так, что уж чересчур. Я сказала, что так уж и ни к чему, больно, так и на свете не бывает. Он рассмеялся, а потом как-то очень расстроился и испугался, и вообще. Я его всячески приуютила, устроила чай и ужин, развеселила и успокоила чудесно. Он сердился на себя, а я его подразнила и сказала, что ведь я же так и хотела, чтобы он поцеловал меня как-нибудь необыкновенно, и мне было бы очень печально, если бы только сидели и попивали чай. Я же сама подзадорила — вот видишь и коса, и фартук твой любимый — это чтобы понравиться, честное слово! Ты совсем не виноват!

— Ты берешь вину на себя?

— А разве вина? Ничуточки — это все очень хорошо устроено, это не ты сам выдумал, это все отлично устроено. Только мы никогда не будем говорить об этом. Хорошо!

Он опять начал горевать. А я опять:

— Пожалуйста, не думай пустяки и не горюй. Если бы я была маленькая, а я ведь 20 лет живу на свете. Все понимаю. Только не знаю, почему мне как-то не до того. До сих пор меня еще никто не целовал, как следует, да и ты, наверное, не как еле-дует, ишь какой вояка, точно на войне разбушевался. Знаешь? Все эти мальчики и художники, и политики — все они просто товарищи братьев. Разве могли они сравниться с моими великими возлюбленными: Леонардо да Винчи, Себастьяном ван Сторком и другими. Их у меня набралось уже ожерелье, на такой золотой нитке, очень хорошее ожерелье. И не думай, что я так уж горжусь этим ожерельем, я, наверное, знаю, что ничего нет хорошего, что в 20 лет я, по правде сказать — дурак дураком.

Он сказал, что во мне еще не проснулась женщина. Но мне скучно стало об этом.

— Я уже об этом слышала. — От кого?

— От Володи Ярового[247], но я и слушать не стала, мало ли что ему взбредет в голову, лучше бы учился получше и не мучил бы свою мать своими выходками.

Потом весь вечер прошел очень дружно. И Коля был настоящий, очень нежный, веселый и хороший. Совсем развеялись всякие его воинственные наклонности. Он было нахохлился, когда я ему сказала, что это все противное юнкерство, потом очень рассмеялся и говорил, что совсем ничего общего нет.

Да, да. Так, так. И все-таки он успел сказать мне (хотя я и закрывала ему рот ладонью), что он тоже дурак дураком и что если он когда-нибудь женится, то только на мне. И ни на ком другом, «ни за что на свете».

— Да, мне будет 100 лет, когда ты соберешься, и я буду уже Наиной на пенечке[248].

Он крепко схватил обе мои руки в одну и очень больно сжал. Потом оттолкнул и сказал:

— Ну, пора спать — спокойной ночи. Все-таки прости меня, Лисенок.


24 февраля

Весь терем мой пропитался, пронизался солнцем.

Заметила, в этом году, что хорошие концерты, интересные постановки театров (особенно генеральные репетиции), интересные лекции, вернисажи выставок — посещаются одним сравнительно небольшим, определенным кругом людей. Очень многие лица мне как бы знакомы, хотя я и не знакома лично с ними, но я их часто вижу и многих запомнила и узнаю.

На улицах я их не вижу. А на хорошо выбранных вечерах все они одни и те же (главный костяк толпы). Что за странность? Ведь Москва такая большая, людей как песка на дне морском. Сережа Предтеченский говорил, что я живу в оазисе Москвы и людей вижу, живущих в этом оазисе. Неужели так тонок слой людей, которым нужны «все эти прекрасные вещи», как говорит Сережа? Неужели нельзя как-нибудь устроить, чтобы в жизнь и быт народа (всей моей страны) впитались и вошли бы «все эти прекрасные вещи»? Интересно, как с этим обстоит за границей — в Европе и Америке? В Америке, веро