— Почему вы выстрелили?
— Буржуев попугать!
— Да? — И, не оглянувшись на него больше, я пошла дальше, продолжая читать.
Мною овладело странное упрямство и чувство глубокого пренебрежения к дурацкому желанию его «попугать». Может быть, не дурацкое, а просто прорвался в его психике какой-то назревший нарыв. Мало ли что пришлось ему испытать в жизни. Лицо у него было не озорное и веселое, а нехорошее — глумление и чувство безнаказанности. И что-то было в глазах его вороватых и наглых, что мне показалось, что если бы на него взмахнуть плетью или зонтиком, он выронил бы ружье.
Такие, вероятно, были лица у громил во время еврейских погромов. Такие же, вероятно, были лица в той толпе, которая разорвала в Воронеже студента-революционера в 1905 году, когда он прыгнул через решетку сквера (за ним гнались казаки с нагайками), а толпа схватила его за ноги, и он животом упал на острия железной ограды сквера, его нарочно дернули за ноги, и он погиб. Такие, вероятно, поджигали конюшни и усадьбы, с такими лицами и глазами грабят и убивают, и за, и против — лишь бы грабить и убивать.
Я не знаю, что это происходит теперь в Москве. Царь и его окружение теперь обезврежены, что же теперь-то нам драться? Неужели совсем невозможно сговориться, если не в Учредительном Собрании, то в каком-нибудь другом?
На высоких домах — пулеметы. Из лазарета на Страстной площади сестры милосердия в белых косынках с красными крестами выбежали перевязать каких-то раненых. Их убили, а раненых прикололи. Кто? Кого? Трупы свозятся в комиссариаты. Ни страха, ни паники нет на улицах, ни у «буржуев», ни у «плебеев». Что это — борьба элоев и морлоков? Горе элоям, даже самым «хорошим».
Горничная Катя (у Залесских) сказала днем: «Непременно пойду за молоком. Я самолюбивая. Они не смеют стрелять, мне молоко нужно».
На крыше огромного нашего дома — пулеметы. Кто поставил и против кого? Дом этот огромный, занимает два квартала по двум переулкам (угловой). В нем великое множество жильцов. Странно, что на жилом доме — пулеметы. А если противники (белые или красные) на пулеметы ответят пушками — жильцы этой крепости будут теми щепками, которые летят, когда рубят лес. О пулеметах сказала нам горничная Катя, она боится, что пулеметы могут «живых людей убить до смерти».
— А вы кого жалеете, красных или белых?
— Ох, всех, ведь все же живые люди. Ох, Господи! Уж скорей бы чья-нибудь взяла, те или другие — все едино озорники, в живых людей стрелять собираются!
До чего же я неграмотна, вместе с Катей нашей так же великолепно разбираюсь кто прав, кто виноват.
Ах, кисельные берега, молочные реки, далеко вы.
Кругом видны из окон зарева, сквозь тяжело занавешенные окна слышны пушечные громы — дрожат стекла. Мы живем на пятом этаже. Женщины и мужчины сидят в домах и не видят света за шторами, портьерами и стенами, пока не разрушатся сами дома. С 28-го октября с каждым днем все громче шагает по Москве История.
«С падением и разрушением царств земных возникают грады невидимые, Божьи. Расцветают религии, искусства, науки».
Пишу сочинение для брата Володи «Дореформенная Русь». И реформенная, и дореформенная, довоенная и военная Русь, теперь уже, кажется, отошла в века, в прошлое.
Не похожи эти октябрьские дни на февральские. Если те (самые первые) дни были солнечно праздничными, эти строгие, суровые дни «Грядущие события отбрасывают тень».
«Не хотела очевидности. Пошла наперекор здравому смыслу на давно намеченную на это число лекцию Бальмонта в зале Политехнического музея[311]. Совершенно пустынный город, вся Тверская до Театральной. Тьма, осколки, битые стекла на тротуарах, штыки. Никто не спросил меня, куда, зачем иду. На Страстной площади (ближе к церкви) печальный, острый и тонкий человек, нервно и как-то странно придыхая, немного задыхаясь, сказал мне, попросил мадмуазель проводить ее. Я пошла быстрее.
— Вы нужны мне. Нужны мне. Но вы смотрите мимо, и не слышите меня.
Я быстро шла, он прошел со мной не более 6-7-8 шагов и отстал. В нем совершенно не было ни наглости, ни навязчивости, ничего «плохого». Может быть, он просто голоден, может быть, ему надо было спрятаться? Не знаю.
В Архиве разговор с Борисом Ивановичем Ивановым о 3000 убитых в Москве, о реальности отвлеченных понятий, о событиях. Здравый смысл, честность и прямота его мысли и речи, как ценный дар жизни мне, а он совсем чужой, незнакомый мне человек, просто сотрудник по работе.
В Москве больше 3000 убитых. Живые встречаются, говорят, делятся своими впечатлениями этих дней. Кипят котлы кипучие, горят костры горючие, и много, много дыма, накипи, пепла и горячих углей. События все эти кажутся мне так огромны и значительны, и не как сами по себе, а как начало каких-то еще более важных, трудных и глубоких. Трудно мне вникнуть в реальность и в значение всего, что происходит. Для меня понятнее и реальнее «отвлеченные понятия» — Красота, Добро, Зло, Жизнь, Смерть. Чувствую всех, кто кругом, ореховыми скорлупками и листьями, попавшими в водоворот, в водопад или в море. И теперь самое главное — этот океан, а не отдельные в нем листочки и скорлупки.
Не была у Добровых со времени октябрьских дней, ничего не знаю о них.
Слушала «шаги истории» — по Москве. Очень плохо, не нравится мне, что ничего не понимаю и не знаю, чему радоваться, на что махать рукой. Другого и жеста нет, в такие дни!
Михаил Владимирович приехал с фронта с офицерами своего полка за достоверными известиями о своих семьях и о Москве. В провинциальных газетах чуть ли не разрушили уже «всю Москву»[312] и чуть ли не срыли до основания весь Кремль, соборы и дворцы. Также вести разносят, видимо, сороки на хвосте.
С Шурой ночной разговор при свечах в канделябрах и бра. Трудно Шуре. Трудно в семье, трудно дому, милому моему добровскому дому. Шуре «уже 25 лет». Духовное одиночество, несамостоятельность, никаких перспектив. Мысль о неизбежности разрыва с Эсфирью. О жизненных и нежизненных людях. О строителях жизни и о «дубовых листочках» и «скорлупках». Если бы был в Москве Александр Викторович было бы легче. Как бы хотелось ей самостоятельности, и уехать из Москвы. Из семьи? — «Да, Олюшка».
У Шуры поражено второе легкое. Мешает безволие «ликвидировать все это». Варвара Григорьевна пишет: «По смутным слухам, ты в Москве».
В Архиве очень значительный разговор (о событиях, о стране) с Веселовским. Ум, ясность мысли, широкий кругозор, глубина лота. Очень хорошо говорила с красавицей Зоей Евгеньевной Шредер. Она очень нравится мне. У нее скромные манеры. И возможно, что семейные поступки ее почему-то не любят наши архивные дамы. Есть же на свете такие красивые женщины. Бывают ли счастливые женщины с такой красотой?
В квартиру Лоллия Ивановича Львова и Якушкина (они живут, кажется в одном доме) попало 5 снарядов.
Прелестная книга Анатоля Франса «Преступление Сильвестра Боннара»[313]. Люблю его «Сад Эпикура».
«Я испытываю радость добрых и ужас злых».
«Предпочитаю безумию страстей благоразумию безучастности».
«Знание — ничто, воображение — все».
«Ничто не существует на свете, кроме того, что представляют себе. Я существую в представлении. Это и есть существование. Все — мечта, и если никто не мечтает о вас, вас не существует».
«Время, дарованное каждому из нас, драгоценная ткань, которую мы вышиваем, как умеем».
«Конь бледный». Савинкова-Ропшина[314].
Художник Константинов живет в студии, жена и дети — в спальне, обедают они в столовой, а гостей принимают в гостиной. Все это происходит в одной крошечной уютной светлой комнатке. У него новые чудесные картины — «Рай» и «Бегство в Египет». «Бегство» — как видение из радуги, когда смотришь на свечу сквозь слезы или сквозь ресницы. Жена его — Лидия
Алексеевна, замужняя молодая женщина, недавно приехала из П<арижа>. Дети прелестные, с золотыми льняными волосами.
<На открытке из Эрмтажа: Ван Дейк, Вильгельм 2 из Нассау[315]>
Из Москвы уезжаю года на три (домой в Воронеж). Московская моя жизнь, эстетическое дилетантство и меня оно не может убаюкать, буду «просто жить». Братья, мама и я будем «строить жизнь» — вообще и свою, в частности. Я хочу просто жить на свете, и я думаю, что я просто девушка, и я так рада этом! Еду в Воронеж с ясной душой. В голову приходят волнения, смущающие мысли.
Дни мои мерзнут в архиве, ходят по Тверской, что-то едят и пьют, на что-то машут рукой, читают так, как запойные пьяницы пьют. Вечера мои — слушают музыку, умных философов, поэтических Бальмонтов.
Смотрела я на лица на улицах. Вереница изящных женщин. Почти все лица — центр своего мирка, счастья (или несчастья). И даже не «счастья», а удовольствия, которое не видит и не слышит ничего, что теперь рушится, тонет, растет, зарождается. Перестраивается вся жизнь всей стран. А живут люди как ни в чем не бывало. «Пока!»
Вижу необычайные сны — вроде сотворения миров, может быть, похожие на картины Богаевского