В дорогу я получил от Марины Цветаевой письмо, помеченное так: «31 русское января 1921 года»[37].
18-го русск<ого> января 1921 г. <31 января н. сг.>[39]
18 л<ет>.[40] — Коммунист. — Без сапог. — Ненавидит евреев. — В последнюю минуту, когда белые подступали к Воронежу, записался в партию. — Недавно с Крымского фронта[41]. — Отпускал офицеров по глазам.
Сейчас живет в душной — полупоповской полуинтеллигентской[42] к<онтр>-р<еволюционной> семье (семействе!) рубит дрова, таскает воду, передвигает 50 пуд<овые> несгораемые шкафы, по воскресениям чистит Авгиевы конюшни (это он называет «воскресником»), с утра до вечера выслушивает громы и змеиный шип на сов<етскую> власть — слушает, опустив глаза (чудесные! З-хлетнего мальчика, к<отор>ый еще не совсем проснулся) — исполнив работу по своей «коммуне» (всё его терминология!) идет делать то же самое к кн. Ш-ским[43] — выслушивает то же — к Скрябиным — где не выслушивает, но ежедневно распиливает и колет дрова на 4 печки и плиту, — к Зайцевым и т. д. — до поздней ночи, не считая хлопот по выручению из трудных положений знакомых и знакомых-знакомых.
— Слывет дураком. — Богатырь. — Малиновый — во всю щеку — румянец — вся кровь взыграла! — вихрь неистовых — вся кровь завилась! — волос, большие блестящие как бусы черные глаза, <недописано>
Косая сажень в плечах, пара — до нельзя! — моей Царь-Девице[44].
Необычайная — чисто 18 летняя — серьезность всего существа. — Книги читает по пять раз, доискиваясь в них СМЫСЛА, о к<отор>ом легкомысленно забыл автор, чтит искусство, за стих Тютчева
«Нет, своего к тебе пристрастья
Я скрыть не в силах, мать-земля!»
в огонь и воду пойдет, любимое — для души — чтение: сказки и былины. Обожает елку, церков<ные> службы, ярмарки, радуется, что еще есть на Руси «хорошие попы, стойкие» (сам в Бога не верит!)
Себя искренно и огорченно считает скверным, мучается каждой чужой обидой, неустанно себя испытывает, — всё слишком легко! — нужно труднее! — а трудностей нет, — берет на себя все грехи сов<етской> власти, каждую смерть, каждую гибель, каждую неудачу совершенно чужого человека, помогает каждому с улицы, — вещей никаких — всё роздал и всё раскрали! — ходит в холщевой рубахе с оторванным воротом — из всех вещей любит только свою шинель, — в ней и спит, на ногах гэтры и полотняные туфли без подошв: — так скоро хожу, что не замечаю — с благоговением произносит слово «товарищ», и — главное! — детская беспомощная, тоскливая исступленная любовь к только что умершей матери.
Наша встреча. — Мы с Т<атьяной> Ф<едоровной> у одних ее друзей. Входит высокий красноармеец. Малиновый пожар румянца. Представляется и — в упор:
— «Я коммунист-большевик. Можно мне слушать Ваши стихи?» — «А Вы любите стихи? — Пожалуйста» — «Я читал Ваши стихи о Москве. Я Вас сразу полюбил за них. Я давно хотел Вас видеть, но мне здесь сказали, что Вы мне и руки не подадите.» —? — «П<отому> ч<то> я — коммунист.» — «О, я воспитанный человек! Кроме того, «(невинно) к<оммунис>т — ведь тоже человек?» — Пауза. — «А о каких стихах о Москве Вы говорите?» — «О тех, что в Вес<еннем> Сал<оне> Поэтов[45], - кремлевские бока.» Я: — «Гм…» — Пауза. — «А что Вы в них любите?» — «Москву».
Он: — «Как мне Вас звать? Здесь Вас все зовут Марина…» — Кто-то: «Когда с человеком мало знакомы, его зовут по имени и отчеству.» Я, с захолонувшим сердцем — насильно: — «Отчество — это самооборона, ограда от фамильярности. — Зовите меня как Вам удобнее — приятнее…»
Он: — Марина — это такое хорошее имя — настоящее — не надо отчества…
Пошел меня провожать. Расстались — Ланн, похвалите — у моего дома[46]. На следующий день у С<кря>биных читала ему Царь-Девицу. Слушал, развалясь у печки, как медведь. Провожал. — «Мне жалко Царевича, — зачем он всё спал?» — «А мачеху?» — «Нет, мачеха дурная женщина».
— У подъезда — Ланн, хвалите! — расстались.
На след<ующий> день (3-я встреча — всё на людях!) кончала ему у меня Царь-Девицу. Слушал, по выражению Али, как З-хлетний мальчик, к<отор>ый верит, п<отому> ч<то> НЯНЯ САМА ВИДЕЛА. На этот раз — Ланн, не хвалите! — тоже расстались у подъезда, — только часов в 8 утра.
Ночь шла так: чтение — разговор о Ц<арь>-Д<евице> — разговор о нем — долгий. — Моя бесконечная осторожность — настороженность — чтобы не задеть, не обидеть: полное умолчание о горестях этих годов — его ужас перед моей квартирой — мое веселье в ответ — его желание рубить — мой отказ в ответ — предложение устроить в Крым — мой восторг в ответ.
Его рассказ о крымском походе — как отпускал офицеров (ничего не знал обо мне т. е. о С<ереж>е!) — как защищал женщин — бесхитростный, смущенный и восторженный рассказ! — лучший друг погиб на белом фронте. — Часа в два, усталая от непрерывного захлебывания, ложусь. — Через 5 мин. сплю. Раскрываю глаза. — Темно. — Кто-то, чуть дотрагиваясь до плеча: — «М<арина> И<вановна>! Я пойду» — «Борис!» — Спите, спите! — Я, спросонья: — «Борис, у Вас есть невеста?» Была, но потеряна по моей вине. — Рассказ. — Балерина, хорошенькая, «очень женственная — очень образованная — очень глубокая… и такая — знаете — широ-о-окая!» — Слушаю и в темноте кусаю себе губы. — Знаю наперед. — И, конечно, знаю верно: у балерины, кроме мужа, еще муж, и еще (всё это чуть ли не благоговейным тоном), но Б<орис> ей нужен п<отому> ч<то> он ее не мучит. Служит ей 2 года (с 16-ти по 18 лет!) и в итоге видит, что ей нужны только его — ну… «некоторые материальные услуги…» Расстаются.
Потом — хождение по мукам: мальчик стал красавцем и к<оммуни>стом — поищите такого любовника! —
И вот — в вагоне — на фронте — здесь на службе — всё то же самое: только целоваться! А в это время умирает мать. —
Ланн! Я слушала и у меня сердце бешенствовало в груди от вое-торга и умиления. А он — не замечая, не понимая, вцепившись железными руками в железные свои кудри — тихо и глухо: — «Но я гордый, Мариночка, я никого не любил».
Курим. — Стесняется курить чужое. — «О, погодите, вот скоро я загоню шубу…»
Тогда Вы мне подарите сотню папирос 3-го сорта?
Вам-3-го сорта?! —
Глаза, несмотря на полнейшую темноту, загораются так, что мне — в самом мозгу — светло.
— «Почему нет? Здесь же всё — 3-го, кроме меня самой.»
Часа 4, пятый. Кажется, опять сплю. — Робкий голос: — М<арина> И<вановна>, у Вас такие приятные волосы — легкие! — Да? — Пауза — и — смех! — Но какой! — Ради Бога, тише! Алю разбудите! — Что Вы так смеетесь? — «Я дурак!» — «Нет, Вы чудесный человек! Но — всё-таки?» — «Не могу сказать, М<арина> И<вановна>, слишком глупо!» — Я, невинно: — «Я знаю, Вам, наверное, хочется есть и Вы стесняетесь. Ради Бога — вот спички — там на столе хлеб, соль на полу у печки, — есть картофель.» И — уже увлекаясь: — «Ради Бога!» Он, серьезно: — «Это не то». Я, молниеносно: — «А! Тогда знаю! Только это безнадежно, — у нас всё замерзло. Вам придется прогуляться, — я не виновата, — советская Москва, дружочек!»
Он: — «Мне идти?» Я: — «Если Вам нужно». Он: — «Мне не нужно, м<ожет> б<ыть> Вам нужно?» Я, оскорбленно: — «Мне никогда не нужно.» Он: — «Что?» Я: — «Мне ничего не нужно — ни от кого — никогда.» — Пауза. — Он: «М<арина> И<вановна>, Вы меня простите, но я не совсем понял.» — «Я совсем не поняла.» — «Вы это о чем?» — «Я о том, что Вам что-то нужно — ну что́-то, ну, в одно местечко пойти — и что Вы не знаете, где это — и смеетесь.»
Он, серьезно: — «Нет, М<арина> И<вановна>, мне этого не нужно, я не потому смеялся.» — «А почему?» — «Сказать?» — Немедленно! «Ну, словом (опять хохот) — я дурак, но мне вдруг ужжжасно захотелось погладить Вас по голове». Я, серьезно: «Это совсем не глупо, это очень естественно, гладьте, пожалуйста!»
Ланн! — Если бы медведь гладил стрекозу, — не было бы нежнее. — Лежу, не двигаясь.
Гладит долго. Наконец — я: «А теперь против шерсти — снизу вверх, — нет, с затылка, — обожаю!» — Так? — Нет, немножко ниже — так — чудесно! — Говорим почти громко. — Он гладит, я говорю ему о своем делении мира на два класса: брюха — и духа.
Говорю долго, ибо гладит — долго.
Часов пять, шестой.
Я: — «Б<орис>, Вы наверное замерзли, — если хотите — сядьте ко мне.» — Вам будет неудобно. — Нет, нет, мне жалко Вас, садитесь. Только сначала возьмите себе картошки. — М<арина> И<вановна>, я совсем не хочу есть. — Тогда идите. — М<арина> И<вановна>, мне очень хочется сесть рядом с Вами, Вы такая славная, хорошая, но я боюсь, что я Вас стесню. — Ничуть.
Садится на краюшек. Я — ГАЛАНТНО — отодвигаюсь, врастаю в стену. — Молчание. —
— «М<арина> И<вановна>, у Вас такие ясные глаза — как хрусталь — и такие веселые! Мне очень нравится Ваша внешность».
Я, ребячливо: — «А теперь пойте мне колыбельную песню» — и — заглатывая уголек: — «Знаете, какую? — Вечер был — сверкали звезды — на дворе мороз трещал… Знаете? — Из детской хрестоматии…» (О Ланн, Ланн!)
— Я не знаю. — Ну другую, — ну хоть Интернационал — только с другими словами — или — знаете, Б<орис>, поцелуйте меня в глаз! — В этот! — Тянусь. — Он, радостно и громко: — Можно?! — Целует, как пьет, — очень нежно. — Теперь в другой! — Целует. — Теперь в третий! — Смеется. — Смеюсь.
Так, постепенно, как — помните в балладе Goethe: Halb zog sie ihn, halb sank er hin…