Марина Цветаева — Борис Бессарабов. Хроника 1921 года в документах. Дневники Ольги Бессарабовой. 1916—1925 — страница 55 из 136

зговаривать. Говорили все, кажется, о нас троих. Николай Григорьевич смеялся над нашей дружбой… <…> Но я ужасно благодарна жизни за этот странный час каких-то глубоко искренних разговоров, внезапных откровенностей, намеков. Я смотрела, как Николай Григорьевич шутя клал руку на Олину голову, как она брала его руки в свои, как называл он ее «Лисик» и она его «Коля», и все это было так естественно и просто, что у меня ни разу не мелькнуло даже мимолетной тени ревности или зависти. И его тон, немного возбужденный, и бессознательно горевший в глазах огонек чего-то мужского, и его смех, и радость, и шутки, перемешанные с серьезным по отношению ко всем нам троим — все было такое необычное и такое захватывающее, что я только теперь отдаю себе отчет, что для меня это был час какого-то странного наслаждения им, Олей, Марусей, своей искренностью, своею любовью к нему. Что-то новое, волнующее, обаятельное открывается в нем.

И невольно приходит мысль — не проснулась ли принцесса-любовь к женщине в его душе, тоска по женщине, по женской душе, не определенно к какой-нибудь одной женщине, а вообще…. Слишком определенно сегодня чувствовалось в нем его мужское начало, чего никогда не было раньше. Не чувственность и не страстность, а что-то более высокое, но определенно мужское, в противоположность нам — женщинам. Странно, но хорошо…

…Сегодня впервые он произнес мое имя «Зина», правда, не в обращении ко мне, а к Оле. «Как ты называешь Зинаиду Антоновну, Зина?» Смешной и милый! Коля…. Нет, слишком еще странно звучит это слово.


7 марта

После обеда пошла к Оле. Вместе с нею ушли далеко по линии. Зимний день догорал. Везде по снегу ложились голубые и лиловые тени. Неба было много, и оно смотрело кротко и тихо, нежно бледнеющее, странными легкими перистыми облачками. Говорили не о настоящем, а о прошлом, о Москве. Оля вспоминала свое, подмосковные дачи, где она жила у Добровых, лес, луга, полные цветов, внезапный порыв ветра перед грозою, прогулки с Варварой Григорьевной, рыжики, общество Радости. И все, что она говорила, я сейчас же ясно видела, как будто сама там была. Она удивительно верно и хорошо рассказывает. Потом вернулись к ней домой, выпили чаю и пошли в театр. Светил тонкий маленький месяц, но был прикрыт кисеей облаков и казался утомленным.

8 театре шло сборное. «Самсоники» — прелестная, смешная комедия, акт из «Мазепы» Чайковского — сцена Кочубея в темнице, потом оркестровая вещь — сюита из балета «Лебединое озеро» и немного пения и танцев.

Все было хорошо. От души смеялась, с наслаждением слушала музыку и пение. С Олей много разговаривали потом друг о друге. Ей трудно. О нем она не может понять, в чем дело. Мешает ли ему посторонняя причина или его собственное бессилие, душевная пустота. Она молится: «Господи, пусть будет женщина, тогда все будет ясно и понятно». И тут же спрашивает: «Но почему он не сказал мне об этом раньше? Я бы не подходила к нему так близко, и ему не было бы так больно». Бедная моя девочка, не у всех людей есть мужество говорить и слушать правду, это, во-первых, а во-вторых, я лично думаю, что там женщины нет, и что после болезни он возродится духовно и станет силен. До кризиса она ходила к нему, теперь не ходит, написала письмо, что ни о чем не надо говорить, и попросила сестру отдать, когда он совсем будет здоров. И тоскует, тоскует, потому что ведь на самом деле говорить надо, надо до самых глубин все выяснить. Но я верю в то, что все это придет само собою. Оля сильная!


19 марта. Киев — Воронеж
В.Г. Мирович — О. Бессарабовой

Милый, милый, любимый детеныш и друг мой, Лис, такой «радостью жизни» одарило меня твое вчерашнее письмо. Бог пусть воздаст тебе за него радостями, удесятеренными и теми, каких чаешь, и нечаянными. Я жила в большом терпении и не подозревала, какой великой тяжестью накопилась на душе тоска и тревога за вас. И только получивши письмо и такое недавнее, от 3 марта, увидела, как я голодала это время и голодала без Воронежа и Москвы, невзирая на то, что Киев добр ко мне. И в последнее время[339] жизнь моя с 15 января идет в кругу милых лиц — Алла, Леля, Инночка[340] — они со мною и наполняют дни мои заботами и старческими радостями, видеть цветение молодости и чем-то ей быть полезной.

Раз в неделю собирается наш Ибсеновский[341] кружок. Ибсена уже кончили, переходим к Метерлинку. Были хорошие рефераты о быте, о воле, о свободе, о правах и обязанностях личности. Аллочка написала интересно о Гедде Габлер, Таня Березовская (Шестова) о Юлиане Отступнике[342] — очень умно и уже почти учено, она серьезно занимается философией, слушает лекции в университете и с отцом проходит Шопенгауэра (отец — философ)[343].

Мило, как все, что она делает, рассказала Наташа свои зеленые соображения о «Строителе Сольнесе»[344]. И всегда мне недоставало при этом до грусти тебя и Анечки.

Ты знаешь, она вышла замуж за авиатора, немножко поэта и, кажется, много неврастеника Колю Бруни[345]. Всем от этого было грустно, Аня же сияла.

У Машеньки уже новое дитя. Она в Норвегии. Аллочка собирается в Москву. И все уже упаковано, но вести из Москвы такие, что заставили ее призадуматься и отложить на некого-рое время сборы: говорят крыс и собак продают, холод… Она послала телеграмму за 31 рубль, длинную со всякими вопросами в Театр и теперь на чемоданах ждет ответа.

Напиши мне, Лисик, родненький, есть ли возможность переслать маме моей слепенькой денежки, пусть Николай подробно расскажет, как это сделать. Я очень тоскую по маме, вижу ее по ночам. Одно время думалось, что никогда не увижу ее в земной жизни, и такое острое детское горе подступило к сердцу. В общем, известия о смертях звучат для меня иногда как благовест за тех, кто уже на свободе, вырвался из темницы тела, из каторги жизненной. Что еще рассказать тебе о житье моем? Новое в нем — терпение, способность терпения, готовность ко всему. Быть может, новым показалось бы тебе и старость, приосенившая меня своим вьюжным крылом. Человек имеет право в духе жить вне возраста, как нечто, чему «нет места и причины». Но во плоти, в жизни сей его определенно переводят из лагеря в лагерь — сначала это потешный полк, потом конница, потом пехота, потом тяжелая артиллерия, и, наконец, morituri[346], — вот среди них ощущаю и себя.

Здоровье сносно. Только «аппендикс» мешает дальним походам и всенощным бденьям. Может быть, это и не аппендикс, а какой-нибудь поганый гриб разросся (на старости лет это многим полагается). Ты увидишь меня, если суждено увидеться, совсем седенькой и пробирающейся в категорию просвирообразных старушек. Два раза меня определенно посчитали бабушкой. Болтаю с тобой на радостях, а для главного, пожалуй, и места не будет.

Попроси ты брата моего написать, как он смотрит на мой приезд — как только с квартирой разделаюсь и дороги наладятся, — на Пасху или немного раньше, или немного позже, я непременно хочу к маме, я не могу больше выносить глухонемоты пространств и времен. Есть ли, где мне главу преклонить под отчим кровом? И будет ли возможность заработка — лекции, издательства и т. д.?

Михаил Владимирович обещает приехать в Киев и проводить меня к вам. Но раньше непременно напишите об угле и заработках.

Родная моя, спасибо тебе еще и еще за твое письмо. Пиши мне, не замолкай надолго, пойди к маме и Леле и поцелуй их за меня.

У нас сегодня треволнения, слух, что будут отбирать запасы и по-московски назначат голодные паи. Возможно, что и из квартиры прогонят. Уже были массовые выселения из более народных домов.

Привет твоей маме и Ивану Васильевичу. Как его здоровье? А я так и не знаю, чем ты занята, что «главное», и есть ли заработная плата? Читает ли кто-нибудь хоть изредка моей Варваре Федоровне без меня вслух, или она два года живет только бытом, беллетристикой самой жизни в ее ожесточенном реализме…


В.Г. Мирович. 1919. Киев

Льется свет косой, струистый,

Темно-красный, золотистый.

Льется вечности вино

В этот час в мое окно.

Смотрит вещая София,

Блещут главы золотые,

Древней мудрости венцом

Солнцем, розой и вином.

Пусть вокруг все те же стены

Но закатной перемены

Жизнь на миг и им дана —

Солнце, розы и вина.


27 апреля
Из дневника Зинаиды Денисьевской

Была у Оли, и даже стыдно было за свое оцепенение. У нее сейчас полоса «девятого вала» Эвальда, тоже расставальная волна. У нее великий дар «отпустить» человека, ей не попутного, не оскорбив его, а даже как-то и приподняв его самого на какую-то чуточку, о которой он и сам не знал в себе. Ее оторванность от интересов обычной жизни, ярко выраженная индивидуальность, «особенность», смелость, доходящая до безрассудства, при обаятельной скромности и неосознанности своей власти над людьми, привлекает к ней людей высокой марки, хотя и с обывательской точки зрения она и кажется «странной». Она — море. Прекрасное, изменчивое, обаятельное и жуткое. В ней необычайно хороша до восхищения ее детская искренность. В ней и тени нет рисовки, раздвоенности, при самых неожиданных в ней, как бы все новых по неожиданности свойств. Она вся такая, какая есть. Она никогда не сможет приспособить себя к чему-нибудь или к кому-нибудь. И это делает ее трогательно-беспомощной в фактической жизни.

Я живу в достаточной мере фантазией, она исключительно ею. Нет, это и не так, она не уклоняется от забот жизни, и когда берется за какие-нибудь дела, делает их хорошо, умело, что всегда кажется удивительным и неожиданным. Что особенно удивляет в ней (и привлекает к ней) — это действительно до странности полное отсутствие в ней зависти, ревности, даже самолюбия. Ей как бы «некогда» испытывать эти обычные человеческие страсти, так полна она потоком более глубоким и более очищенным от мусора и обыденных мелочей, заноз, коряг повс