2) Старая поэтесса. Будущая монахиня, искушаемая дьяволом. Бродяга (Вавочка. Эту личину она сама продиктовала).
3) Слепая старушка (Варвара Федоровна).
4) Лицо недовоплощенное, со многими возможностями (Лис).
5) Молодой поэт женского рода из «Комара вопиющего». Эфеб с лицом фарфоровой девочки (Женя Бирукова).
6) Злой старик, философ параклектик??? (Николай Васильевич Досекин, художник)[388].
7) Люцифер из Совнархоза, в женском образе, в мужских рейтузах и галстуках, Звезда Утренняя (Эсфирь Пинес).
8) Mater dolorosa (Татьяна Федоровна Скрябина).
9) Две будущие красавицы (Ариадна и Марьяночка Скрябины)[389].
10) Эгоистическая мать (Мар<ия> Ал<ександровна> Ш<лёцер>)[390].
11) Молодая дьяконисса (Таня Епифанова).
12) Буденовец. Командир отдельной армии (Лицо историческое).
13) Доктор Шип. (Лицо историческое, называющее себя англичанином).
14) Пиковая дама (Стрелкова).
15) Изгнанники (беженцы): Дама, ее сын камеристка (Нина Всеволодовна, Игорек и няня Аннушка Бируковы)[391].
16) Утопленница (Перелешина).
17) Духи: Чуланники. Гнилорыбники. Барбосники. Паутинники. Мухоеды. Свистуны. Барабанники. Свистоплясы. Грамофонники. (Звуки двора колодца — Епифановского доходного дома.)
18) Аннушка снизу. Родоначальница всех слухов.
19) Аннушка сверху. Тиран и деспот кухни и дома.
20) Аннушка — преданная рабыня королевы в изгнании. Немая.
21) Гости:
1) Певица «Гоп мои чары» 44 лет. Псевдоним — Белоконь — Тара.
2) Разоренные фабриканты (Испуганная мать. Удивленная дочь). (Горбенко.)
3) Светская дама из свиты королевы. Торгует на толкучке (Гладкая).
4) Молодая пианистка. Седая от событий. Красавица (Волькенштейн)[392].
5) Бывший журналист. Квартальный староста (Волькенштейн)[393].
6) Бывший присяжный поверенный, преследуемый фуриями (Шарф).
7) Художник из Политкома, мечтающий о Ростове. Правдолюбец в смазных сапогах (Федор Константинович Константинов).
Вавочка заболела. Бред…. «Спутались мысли. А многое стало ясно. Жаль Чернокрыла[394]. Михаил Владимирович сам все знает. А ты помни, что ты старше многих людей. Только не гордись, а помоги. Хорошо бы, если бы выпустили меня на волю. Мать отвезешь в Оскол к Мише.
Чернокрылу трудно. Пробирается. Непременно пусть лечит горло, ногу. А то будет горловая чахотка. Скажи! Не принимай руки с головы. Руки твои лечат. Лучистые. Или это твои глаза?»
Екатерина Васильевна ушла на квартет Страдивариусов с Массалитиновой.
Вавочка лежала в комнате с балконом. Безмолвная Варвара Федоровна иногда тихо уходила к Вавочке, и ужинали только я и Досекин — старый художник.
Говорили о мудрости и уме, о мысли и ощущении, о «королеве» и о народе. О неточном переводе чувств и ощущений в явь.
Массалитинова приведет к нам живого индуса, мистера Сухраварди[395]. Он влюблен в Германову (актрису Художественного театра)[396].
Дождь. А перед дождем сухая гроза. Зарницы, гром. Воздух насыщен электричеством. Пришла Эсфирь, вся мокрая от дождя, который все-таки опрокинулся на город.
Сняла с себя одежды и надела на себя теплый белый купальный халат с капюшоном. Похожа на зловещего, не ангела, а на Иоанна Крестителя или Бахуса да Винчи. Вдруг, не знаю почему, страшно стало за Шурочку. Что это к ней приуютилась такая летучая мышь. У нее странно мерцают глаза, как в подвале, или это кокаин какой-нибудь? Бред Вавочки: «Страшное слово: «Мрамор» Мрамор. «Решето» — скверное слово. А есть такие чарующие слова: кристалл — …Хорошее, спокойное отчаяние»…
Гершензон: «Мы все ходим готовые ежеминутно для драмы, наша насыщенная страстью душа жадно ищет в мире пищи для своей страсти так жадно, что даже тень вещи способна соблазнить ее, и тогда она мгновенно вспыхивает вся и сгорает в мучительном счастье, одна медленно, другая сразу. Таков закон духа, таков закон любви».
Что-то такое страшное и темное вьется и извивается в жизни Шурочки, и не умею понять, и вокруг жизни Вавочки. Не знаю, это все — не правда, не жизнь, а болезнь и морока…
Приехала из Ростова. Ехала сначала на буфере, а сверток свой (в маленькой кружевной наволочке) дала в окно вагона матросу с золотой серьгой в ухе, медальоном на шее и в золотых кольцах.
Через грудь по диагонали пулеметная лента, похожая на «патронташ» папы, когда он ходил на охоту. За плечами ружье, ворот расстегнут, а там густая волосистая шерсть и синий дракон или Змей Горыныч.
У него приподнялись брови. Без улыбки он спросил: «Почему вы дали мне свой узелок?» — «Потому что вы довезете его мне. Вы едете в Воронеж, я слышала, как вы упомянули Воронеж. Там и отдадите мне, а на буфере я его не удержу». Он взял — усмехнулся (без улыбки): «Умная барышня. Довезу». Довез и отдал. Отдавая, блеснул ослепительно белыми зубами. Не доехал поезд и до первой остановки от Ростова, как его остановили конные воины, вроде казаков, и заставили всех нас, кто пристроился в Ростове на буферах, на подножках и на крышах вагонов сойти. У всех были проездные билеты, но мест в поезде не было. Сверхкомплектные пассажиры молча сбрасывали свои грузы на землю и все сошли на землю. Я подошла к одному человеку из поездной бригады: «Я дочь Ивана Васильевича Соловки-на, казаки прогнали всех нас с буферов и крыш. Мне надо в Воронеж, домой. Вещей со мной нет, а билет и документы в порядке, здесь (за пазухой)». — «А Иван Васильевич где?» — «Он в Воронеже, я отвезла в Ростов его слепую родственницу к ее дочери».
И я вдруг оказалась в вагоне (в купе) поездной бригады, и мне была предоставлена верхняя полка, с подушкой в чистой наволочке. — «Будьте спокойны, барышня, вас никто до Воронежа не потревожит». Ивана Васильевича, моего отчима, знает вся Ю.В.Ж.Д. — папа работал на ней 42 года. Я нарочно подошла к немолодому железнодорожнику. Ко мне были очень внимательны всю дорогу.
От Всевочки письмо из Москвы.
Валечка и Наталия Иосифовна[397] в Майкопе.
Виктор Константинович в Москве у Добровых. Не один… С Шурой Дзбановской. По слухам кто-то видел Николай Григорьевича в Екатеринодаре. Не верю. Он погиб, вероятно, тогда же во время уличных боев в Воронеже. Он был в летней фуражке, с ним не было ни денег, ничего. Он вышел посмотреть, что это там делается… И не вернулся. Завтра решится моя судьба.
Золотой мой, маленький, любимый Лис.
Синяя повязка,
Теплые глаза,
Голубая сказка,
Божия слеза.
Где ты?
Я еще ни в каких ни в берегах, ни в нормах, ни в здоровье. И душа моя, верно, так далека от меня, как это только допустимо мировыми законами. Слышу, что носится она широкими кругами по дальним окраинам мира, захватывая новые и новые страны. О них узнаю потом, в жизни, в мыслях, встречах, снах. А м<ожет> б<ыть>, уже и за пределами ее — в царстве, именуемым Mors-Toldt-Morte-Dieth, смерть — как люблю я это слово, какой огромный обет в нем и сила.
Из Москвы приходят письма, два уже от Михаила Владимировича. Его душа засияла, как огромный светильник от прикосновения к моей судьбе. Как прекрасна его душа, Лисик. Другой такой нет на свете. Все провалы моего пути, все бездны, все безумия в одном луче этого Света, который называется его душой, становятся голубой звездной дорогой. В четверг мы, возможно, тронемся в путь, в особом вагоне Гонца (здравоохранения).
Жаль мне Чернокрыла. Он узнал вчера, что у него процесс в легком, и написал мне такое хорошее, такое измученное о себе. Я люблю Чернокрыла — он не разбил алавастрового сосуда[398] и рано или поздно омоет ноги Христа. А пока зелено-серый, с мрачно горящими глазами заказывает себе галифе и еще не знает, что я уезжаю. Не хочу раньше времени делать больно. Сегодня скажу. Женя написала тебе прекрасное стихотворение. Если успеет, передаст тебе с Лизой Кельм — прилагаю здесь те, что после твоего отъезда родились — их всего 4. Лисик, Лис мой родненький, хочется плакать от того, что ты не со мною и так далеко, и так тебе будет трудно, и м<ожет> б<ыть>, голодно даже. Ах, сделай все, чтобы уже не покидать меня. Устрой Иван Васильевича. А м<ожет> б<ыть>, его можно будет взять в Сергиево. Напиши на адрес Добровых — Доброву для меня или в Художественный Театр, Н.С. Бутовой, для меня. Николай Васильевич сказал вдень отъезда твоего: как, однако, заметно ее отсутствие. И все его поддержали, всем было странно и грустно и светло от твоего следа.
Тот же день. Вечер. Только что ушел индус, мистер Сухраварди. Хорошо и странно, по-восточному, пропел санскритское приветствие Солнцу — утреннюю молитву на берегу Ганга. Древняя душа запела в гортанных звуках чужого языка. Бронзовый, взгляд издалека, набожный и наивный. Говорили обо многом. Пришла Лида Леонтьева[399] и сидела перед ним, как изумленно зачарованный розово-лиловый цветок. М<ожет> б<ыть>, Лида поедет с нами в Москву — туда набирают слушательниц. Вот и завязывается еще карма. У меня такая многокармная душа — донесу ли их.
Екатерина Васильевна и Массалитинова пошли в театр, где она играет. Сейчас придет Николай Васильевич есть винегрет и пить теплую воду. Мать лежит, умиленная подарком Эсфири — икрой. И поминает ее стихи. Они тоже в карме доброй, благополучно разрешающейся до того, что мать все бы ей простила, если бы узнала о ней самое для себя непростимое. Да и теперь знает: «прожигание жизни», и так принимает это, что ни слова о нем.