Лисик, если Чернокрыл переживет меня, помни, не покидай его, бережно, нежно коснись нашего прошлого — пусть вспомнит меня так же чисто, грустно, радостно, мрачно (есть тут все же и тучи, молнии и громы), как я его буду вспоминать. И если кто-нибудь посмеет сказать, что было в его великой страсти ко мне что-нибудь нечистое, подсудное жалкому суду земному, тому скажи: ты нечист сам сердцем и воображением. А Чернокрыл носился за пределами мира, когда его лицо касалось моего.
Лисенок милый, мать просит тебя написать Вале в Екатеринодар, не знает ли она чего о Николае. Его там видели (это наверное) в марте. А в Ростове он был до января. Так близко от меня. О, слепота бренных глаз и уплотненной души. Я 4<-го> была в Ростове в день моего ангела, и не подозревала, что Николай где-то совсем близко.
Совсем поздний вечер. Я одна у Тани за столом. Докучной россыпью сыпется сверху поток пианинных звуков, сквозь них детские визги…
Пришел Чернокрыл. Больной, усталый, хороший. С какого-то служебного пира. Пошатывается, добр и нежен ко всему живущему. Проводила его и вернулась. Он объявил, что тоже едет в Москву.
Примечание — дай Вале адрес Надежды Сергеевны Бутовой — для сообщения о Николае, осторожно, конечно. А теперь — покойной ночи, дружок маленький, золотой. Господь тебя храни. Я припишу свои стихи на листке Жени Бируковой.
Дорогая моя, милая и любимая Варвара Григорьевна. Хочется Вас повидать, а приехать сию минуту не могу, причин много, больше внутренних, чем внешних, смутно у меня на душе сейчас ужасно, поделиться с Вами нужно, но еще не возможно. Скоро, б<ыть> м<ожет>, совсем скоро, смогу это сделать и тогда примчусь к Вам — милый, любимый друг мой.
Сегодня встала в половине седьмого и тихонько, как мышь, прокралась на улицу. Пошла в церковь — обедня только что началась, было мало народу. Мне немного легче стало, и, вернувшись домой, с удвоенным пылом взялась за щетки, щепки и прочее… Будь я в монастыре сейчас, отпросилась бы на работу куда-нибудь на скотный двор или еще куда-нибудь, где труднее, впрочем, самое трудное — это делать то, что велят, большего подвига и нет.
Однако довольно о себе. Милая Варвара Григорьевна, напишите пару словечек, так нужны мне Ваши строки. Крепко целую Вас, родная моя, да хранит Вас Господь. Горячо любящая Вас Татьянушка. Пишу на траурной бумаге, другой под рукой нет — Ничего!
<Комментарии Ольги Бессарабовой>. Варвара Григорьевна и Варвара Федоровна из Ростова приехали в Москву, потом в Сергиев Посад. Варвару Григорьевну позвали — Михаил Владимирович и Наталия Дмитриевна Ш<аховская>.
Варвара Григорьевна, Варвара Федоровна, Лида Леонтьева ехали вместе с семьей Скрябиных в отдельном вагоне. С ними же, кажется, ехала и семья Жени Б. (с братом, матерью и Аннушкой и Таня Епиф<анова>, и Екатерина Вас<ильевна>) с Аннушкой и еще кто-то, Майя Кудашева. Надо спросить об этом, не точно знаю, и все забываю спросить.
Лисик мой родимый, здравствуй. Отчего нет вестей от тебя? Вот уже второй месяц, как я в Москве и три дня, четвертый — в Сергиеве. В Москве мы с матерью жили у Добровых (в Малом Левшинском), но почти каждую ночь я проводила на шестом этаже (на Остоженке), где жила Анна Васильевна, или у Надежды Сергеевны. И потому что было душно в Даниной комнате и трудно, трудно с матерью. И п<отому> ч<то> длилось то уродливое, нелепое, великое, смешное и безумно мучительное, что связало нас с Чернокрылом. Где оно теперь? Не знаю. В бреду ли мировых сказок и снов, в притаившейся ли боли сердца или в безудержной возможности, что вырастет «опаленный Серафим» на пороге моей Сергиевской кельи, куда переселяюсь через несколько дней. Сейчас я под кровом Михаила Владимировича. Так было нужно.
Пьем чай, печем лепешки из проса, вечерами лежим с Наташей на одной постельке и вслух думаем и слушаем друг друга, как это, м<ожет> б<ыть>, еще не было в истории женских душ. А впрочем, что мы знаем? Жизнь — необъятное море.
Вот мне приснилось сегодня что долго, долго — год, м<ожет> б<ыть>, я путешествую с Виктором Константиновичем по каким-то северным морям, неразлучно. И спим в одной каюте. И я проснулась (во сне) и бужу его: «Знаете, что мне приснилось? Монахиня или святая со мной встретилась, и я ей всю жизнь рассказала. А она говорит: это все хорошо, но только ведь это были не вы. — Тогда, м<ожет> б<ыть>, и сейчас перед вами не я. — И сейчас не вы. — Так, где же я? — Это еще впереди, — говорит она». В.К. взволновался от моего сна, вскочил; загремел диван, стул, подсвечник, и я проснулась. Надо мной стояла Наташа, светлая, скорбная, розовая от утреннего холодка. Уже час она молола на жерновах просо. А Мих<аил> Вл<адимирович> в Москву поехал за матерью.
Матери плохо со мной, Лисик, холодно, душевно голодно, неприютно. О, если бы ты могла приехать. Не смею тебя звать, но жду этого, как великой милости Божией и для меня и для себя.
Ты мне нужна в моей жизни как дитя, совесть, огонек очага и старший друг и опекун. В Сергиеве тебе было бы холодно. Такие благостные нестеровские дали со святыми обителями, леса, холмы. В то же время бывают и концерты, настоящие, с именами, и великолепная библиотека, и вечерние курсы. Служить, конечно, есть где. У Мих<аила> Вл<адимировича> большие связи. Я здесь — заведующий дошкольным отделением (педагогического Института)[400] и лектор.
Лисик, родненький, любимый, если ты устроишь бедного своего старичка, приезжай не колеблясь. Все материны вещи раздай на трудовые посылки ценные и пришли по адресу, что на конверте, на имя М<ихаила> В<ладимировича> — пуд, на имя Нат<альи> Дм<итриевны> — пуд, и на мое — пуд. Не сразу, а два пуда в один раз, а остальное дня через три. Обнимаю, детка. Привет Зинаиде Антоновне. Отчего она не пишет мне? Пусть Наташа продает что-нибудь, на эти деньги вышлет все. Здесь все нужно. У нас ни тряпок, ни кастрюльки, ни ножа, и покупать не на что. У нас с матерью две комнаты предполагаются, очень просторные в уютном доме старинном. Места для тебя много, и двор, и сад — все зеленое, все какое-то, точно при Алексее Михайловиче[401] — имя еще древнее.
Варварушка — сестрица родная. Благослови Вас Бог за добрые строки, они так нужны были мне, и именно сегодня. Скоро приеду к Вам и все, да, кажется, все смогу рассказать, но еще несколько дней придется подождать мне кажется, что душа моя падает в кукую-то глубину страдания, все ниже и ниже падает, но еще не достигла дна, скоро достигнет, и тогда начнет свое восхождение обратно к свету — хочется, чтобы было именно так. Пока все спускаюсь, и должна пережить все это в одиночестве. Сегодня было столько вестей отовсюду. Ваше письмо утром.
2 письма, очень хороших, от Ариадны, затем приехала с дачи на 1 день Марина, и мне привезли из Киева письмо от Нади Гольденберг[402] — очень трогательное со многими подробностями о дорогой могилке[403] — она утопает в цветах, благоухает и вокруг стройного, повитого розами креста своего собирает любящие души. В день годовщины милого отрока собрались многие, прекрасно пели, молились, служил отец Илларион.
Варвара Григорьевна, милая, дорогая. Ваше письмо разорвало мне сердце. Что же делать, если я не могу разорвать моего отношения? Неужели Вы думаете, что если бы можно было так обойтись, я бы пошла на это? Я сделаю все, чтобы смягчить маме этот удар, но уничтожить его совсем нельзя. Варвара Григорьевна, Вы говорите, просить маму, чтобы она отпустила меня в Сергиево. Но ведь это же невозможно, совсем невозможно. Оскорбление от этой просьбы было бы настолько сильно, что она никогда бы не простила меня. Это выйдет, как будто бы я отказываюсь от нее, тем более, что между нами не было ничего такого. Я не могу и не хочу ничего этого.
Одна мысль об Институте[404] приводит меня в ужас. Мне нужна свободная деятельность. Я уйду в народ. И потом, кроме того, я скоро буду совершать Великую Мистерию, у меня уже много последователей. Что ж такого, что я пострадаю, я очень рада этому так же, как радуюсь, что умру за Русский Народ.
Милая Варвара Григорьевна, простите меня за то огорчение, которое я приношу Вам. Прошу Вас, в эту трудную минуту моей жизни, поддержите меня Вашей дружбой и не разуверяйте меня в том, что я знаю — есть моя доля.
Бесконечно любящая Вас — Ариадна.
Не пишете мне больше в Москву, все равно не успеете. У меня уже все есть.
Дочь композитора Скрябина, Ариадна, написала пьесу «Великую мистерию», которую она задумала поставить на Красной площади. Пьеса должна была завершена костром, на котором сгорели бы все добровольно участвующие в ней актеры (ее школьные подруги). Зачем сгореть? Почему?!
«Как протест против страданий человечества».
Едва удалось собрать и направить внимание Ариадны на жизнь семьи, на необходимейшее ее участие, помощь близким: матери, ее сестре, бабушке.
(Ариадне — 14 лет, младшей ее сестре Марине — кажется лет 11)[405].
Татьяна Федоровна их мать — вторая жена (вдова) композитора Скрябина, красавица, пианистка. Маленький сын ее — Юлиан Скрябин — вундеркинд — музыкант трагически погиб в Киеве