[406], захлебнулся в воде мелкой лужи, упав в нее лицом во время жары.
Мать Татьяны Федоровны — старенькая беспомощная старушка.
Дорогой мой друг! Адрес мой (и без всяких вариаций!) следующий: Малая Дмитровка, Успенский пер. дом 6, кв. 3. Всякие вариации его вредят корреспонденции, ибо сердят почтальонов. Письма Ваши доходят до меня, очевидно, только чудом.
Дорогая моя! Вы имеете полное основание не только удивляться моему молчанию, но и сетовать на него. Я и сама собою крайне недовольна. Но не могу преодолеть повседневных цепких и вязких делишек, не могу справляться и с усталостью. А самое главное, то, что мне в самой глубокой и тихой любви моей к Вам! совсем не хочется отвечать Вам. Наоборот, мне становится необходимым бросить Вас и отнять у Вас все человеческие непрочные и временные помощи… Чтобы Вы застонали и заметались, и завыли бы от своего духовного бедствия. Пока ищете и находите себе наши отклики «маленькие и суетные», Вы в тяжбе с нами и не ищете и не просите себе избавления у Единого Источника Живой жизни. Больше, Вы пересиливаете нас и настаиваете на своем, или, вернее: утверждаете волю владыки своеволий человеческих. А это значит не только идти в смерть самой, а и подводить к ней тайно или явно и других. Он — отец своеволия и смерти, дает нам много соблазнительнейших средств, укрощающих наше рабское ему служение. Он закрывает всячески нам глаза на самих себя, а другим — глаза на нас. А время-то идет, идут дни, и приближается смерть. О, если бы могли умереть от самих себя?! Но мы бессмертны и не уйдем никуда от своей воли и того владыки, какому служили в земной своей жизни и чью волю, значит, исполняли…
Простите меня Христа ради, но я, верю, безусловно, Вашим словам, не верю до конца (в последних письмах Ваших) Вам самой. Вы, говоря о духовно трудном и о желании из него выбраться, и уже как бы признавая причину всему в самой себе, любите себя, любите, если не трудности свои, то причины их в Вас таящиеся. От этого нет в словах Ваших верности. Неизменной — единой правды. И слова Ваши все еще звучат грациозным желанием самой себя. А дело то уже совсем, совсем не в Ваших состояниях, а в том, что бы немедленно приняться за очень запоздавшее свое единое дело. Если, конечно, принять всерьез и Вас, и предопределенную человеку необходимость, однажды, сознательно выбрать одно из двух: или волю Люцифера, или благую волю Господа. Или признать Господа Иисуса Христа Сыном Божиим и принять Его заповеди в закон своей жизни (неотступно!), или гордо усомниться в Его Божественности, во всем деле Его искупительной жертвы и еще более гордо утверждать в закон жизни самого себя, или, что то же — закон Сатаны!
Вы пишете, что молиться еще не можете, ибо еще не умягчено сердце Ваше. А как же оно и чем может умягчиться, кроме нашей молитвы к Милосерднейшему Господу? Вот и будем молиться Ему об умягчении окаменелого сердца! И если ему суждено смягчиться, то лишь Господь один и мягкость эту может дать. Он нам дает Благодать на Благодать. Странно и страшно слушать о том, что мы к Господу можем идти уже с какой-то своей готовностью и не только к причастию, но и на молитву даже! Не с готовностью надо идти, а с готовностью все бросить и пойти за Ним с верой во Всемогущество Его, дающего нам и силы идти, и возможности, и тихий мир свой в дух наш. Мы не хотим верить, мы все еще дерзаем. Проверять и даже не доверять Господу. Ему от этого не хуже, а для нас губительно. Губительно в вечной жизни и мучительно здесь.
Я не умею, я не могу, я не хочу говорить об этом больше. Я могу лишь помолиться Господу о Вас, о том, чтобы, когда пойдете к Нему, Он простер бы к Вам Свои благие руки и средствами, и путями, Ему одному ведомыми, привел бы Вас к вечной счастливейшей Его жизни здесь и в небесах.
Простите меня Христа ради! Я знаю, что хуже меня друзей не бывает. Простите меня!
Меня тронула Ваша заботушка — гостинец. Целую Вас и дорогую слепенькую Варвару Федоровну. Я не смею Вас просить, но Вы, родная, можете почерпнуть много счастья духовного в том, что, пересиливши нечто в себе, ей, старенькой — слепенькой матери дать нужную ей ласку и заботу. И это будет первое простое Божье дело, необходимейшее, которое Он спросит с нас. И неправда (по себе знаю!), когда мы уверены, что не можем матерям давать нужного им. Можем и должны! Обнимаю Вас. Н.Б.
Родной Лис, наконец, два сразу — кое-что разъясняющие в прошлом и дополняющие бахрому на лампе предыдущего письма. Письма пропадают, вот что разъяснилось, прежде всего. Второе письмо, где пишу об институте, о возможности института для тебя, или не дошли, или тоже пропали. А теперь, пожалуй, уж и поздно было бы, если бы даже удалось пристроить куда-нибудь бедного Ивана Васильевича.
Столько сосредоточенного и все растущего беспокойства о твоей жизни, о твоей жизненной линии и надвигающейся зиме, об одиночестве — прошло за это время через мою душу и разрослось в целую тоску и в определеннейшее желание: хочу жить с Лисом.
Быть по три раза в день вместе. Знать, каковы его сны и реальность. Что-то вкладывать в то и другое. Пить вино понимания, столь редкостное на земле. Видать вместе благостные светозарные далекие Сергиевские дали. Слушать в ненастье дождь и вой метелей (третьего дня они целые сутки бушевали). Лис, будет ли это?
«Жизнь коротка, грядущее — загадка». Вспомнились стихи. Большая половина пропала по небрежности Эсфири. Она говорит, что будто бы эта половина в Ростове. Но я уже не верю никаким ее словам. В один не прекрасный день я почувствовала, что ложь — ее естественнейшая стихия. Она не знает, что такое правда, и правда с большой буквы ей не нужна. Нужны миги, ощущения, страсти с кой-какими пряными прикрасами. Но в нее, как в превосходнейшего медиума, вселяются огромные силы, чаще, конечно, темного порядка. И трижды была права я, когда говорила: «Но смертный слух твой не узнает, о чем со мной он говорит. Какие бездны отрицает. Какие звезды в них творит». Смертный слух ее и смертный взор прошли мимо моего существа, не видели меня. Схватили частности, некоторые физиологические признаки, сознание попыталось создать какой-то образ — то желанный, то ненавистный, но ничего общего со мною не имеющий. И паутинка, на которой держалось общение (ушедшее благополучно с горючести солнц, столкнувшихся в эфире), разорвалась. Перед этим было душе больно, потому что не сразу убедилась она, что нет никого на том месте, где было видение Чернокрыла.
И когда убедилась, тоже было больно. А сейчас слышу милость Бога в том, что это так. Не хочу больше с ним (с призраком Ростовским) видеться никогда, никак. Из-за этого у Добровых не видала почти в последний приезд в Москву. Шуре тяжко жить. У нее не хватает сил разорвать сети, в каких связала ее Истар[407], Танита, Астарта, Афродита. До завтра, родненький, маленький, золотенький мой Лисенок, спокойной ночи.
Машура в Испании норвежской посланницей (Машенька Полиевктова). Коптилка-лампа отравила меня, шумит голова. Погашу ее (лампу) и уйду в сны.
Лида Случевская[408] водит исторические экскурсии по Кремлю, она впала в бедность. Нина Бальмонт[409] вышла замуж за художника Бруни и доставила на свет его сына.
У Тани Балицкой умер отец и брат от тифа, она в Москве, но ее не видела.
Аня в Харькове, бедствует. Муж болен сыпным тифом. (Аня Полиевктова; муж ее — Бруни, брат мужа Нины Бальмонт.)
…Две недели т<ому> н<азад> пришел ответ на запрос мой в Тр<удовую> Лечебн<ицу>, что Анастасия Григорьевна[410] скончалась 18 июля 1919 года. Мать еще не знает об этом. Не умею сказать. И сама не вполне понимаю, но уже ощущаю как пустоту, образовавшуюся по эту сторону жизни и восполнение ее с другой стороны, и огромность все сильнее мучающей вины перед всею жизнью сестры и любовь ее. И наша молодость далекая, общая. Великие надежды. Бесконечные сны. Искания Бога. Боль, какой ранили друг друга. Где все это?
Лида Леонтьева поехала с Анной Васильевной Романовой в Яхонтово за яблоками. Целую неделю мы вдвоем с матерью. Мы самая дисгармоничная пара в мире. И бедной матери лучше было бы жить с первым попавшимся полинезийцем или бурятом, чем со мной. А с Лидой они в дружбе, и все раскуривают какие-то крохи махорки вместе.
Наталья Дмитриевна Шаховская уехала на три дня в Дмитров к сестре, Михаил Владимирович в такие дни ужинает у нас и вечера проводит со мною. Но сегодня мне захотелось остаться одной.
Наташа — самое светлое, чистое, ничем не омраченное житейской, никакой ошибкой и неосторожностью явление жизни моей и ангел-хранитель моих нелепых дней, каким ты некогда бывала.
В институте вечерние часы. В трапезной, где три огромные иконы, за столами, где обедали монахи, семинарий мой и рассказывание третьего дня — «Детство и Отрочество» разбирали. «Семинаристки» мои полюбили эти наши собрания. И мне дают они что-то живое, намек на дело. И еще слушали мы все Флоренского — это великий мыслитель, тонкий, глубокий и немного поэт. Читает историю культуры.
Женя Бирукова в Ростове еще, и из Ростова никаких вестей почему-то. Мать сидит в другой комнате недвижимо, как уснувшая большая птица при свете лампады (горное масло). Лисик, пиши чаще. Господь с тобой. Обнимаю тебя нежно.
Буду жить с Вами, Вавочка, но не теперь. Папа не сможет быть один.
Вавочка, в жизни ко мне прикоснулась Радость. Это я наверное знаю. И я не могу жить иначе, как под знаком Радости. Грозен и тяжел бывает лик ее, и он никогда не лжет. Вот — живу с папой, зарабатываю паек и вижу сны. Теперь — это.