Пришла Эсфирь. Мы с ней снова было подошли друг к другу близко и уже по-хорошему, без бури, безбурно и мирно. Но что-то снова пробежало, и я испугалась этого «что-то». А потом она оттолкнула меня от себя отвратительной грубостью по отношению к Шуре, и я ушла от нее на звезду Моир[421]. Мать это время была с Александрой Алексеевной Дзбановской. Ее бережет Михаил Владимирович. Ал<ександра> Ал<ексеевна> — ангел доброты. А третьего дня туда поехала Анна Васильевна.
Пиши, конечно, на Сергиево. Завтра Михаил Владимирович приедет за мной и увезет меня туда.
Добавляю несколько слов уже в Сергиеве, уже не миновать, не миновать Сергиева. Мысленно взываю иногда в безумии: да мимо идет чаша сия.
Лисик, миленький, родненький, в день отъезда получила твои письма, из коих вижу, что ты болен и тяжело. Полежи тихонько, открой какую-нибудь простую книгу. Или святую. Дай отдохнуть душе и нервам. Борис собирается к тебе, все зависит от шубы — продаст ее.
Вчера было рождение Елизав<еты> Мих<айловны>. Она месила тесто в холодной, прокопченной крысиной кухне, плакала и сбегала потом в церковь, ее единое прибежище. Потеря Надежды Сергеевны для нее огромная утрата.
Мать рассказывает что-то о «маслице», о ржаной муке в виде пряника — и почему, Господи, такая тоска неизбывная. Слышать это — знаю, что это грех не слушать — завидую всем, кто слушает, и не могу, не могу.
Жду работ твоих зачетных. Обнимаю тебя, родная, пиши.
Начинаю отвечать по порядку на все твои вопросы.
Встаю в 7—7½, ложусь, в среднем, в час. Мои обязанности: утром встаю раньше всех, ставлю самовар, растапливаю в ванной маленькую печурку, кипячу кофе, разогреваю кашу для уходящих на службу и завтракающих рано. Кончаю все это к 9-ти, когда остается только умыться, причесаться, позавтракать и бежать на службу.
Завтракают в это время Елизав<ета> Мих<айловна>, Фил<ипп> Александрович, Виктор и я. Борис всегда позже. Вечером на моей обязанности неизменно моя печка (значит, через день), а часто и еще одна, которую по правилам должен топить Борис, а иногда в сильные морозы и обе в один день. Кроме того, тут часто привходят самовар, картошка, калабажки, еще что-нибудь, так что возни много. Голодна не бываю, вкусного хочется очень, так как питание очень однообразно, и вкусностями не балует судьба. С прачкой управляюсь, слава Богу.
Зарабатываю во Всеобуче и собственно не в нем самом, а в комиссии по сооружению Стадиона[422]. Если не знаешь, лень объяснять, что это за гениальное дело и как это нелепо и смешно. Делать абсолютно нечего, но и читать почти не удается, так как все время шум, суета, народ. Это близко — угол Арбата и Кривоарбатского. Холодно там и мерзко.
Живем в той комнате, которая за столовой (кажется, прежняя спальня Елизав<еты> Мих<айловны> и Фил<иппа> Ал<ександровича>). Удобно, вид вполне жилой, уютный, даже красивый. С точки зрения тепла — последнее время держится 5 градусов, сегодня 4. Конечно, страшно неудовлетворительно. Я мучительно страдаю от холода — иногда прямо в каком-то отчаянии. И, во всяком случае, половина жизненной энергии испаряется и половина нужного и желаемого не исполняется. Изолированности тоже нет, так как комната проходная, хотя и не обязательно. Проходят неизменно в часы приема, но и так ходят, к тому же двери обычно открыты, и у меня часто ощущение проходного двора.
Полы не моют, а метут и изредка натирают (Елиз<авета> Мих<айловна>). Жилые комнаты убираются жильцами, нейтральные — обычно Шурочкой, когда я дома — мной.
Готовит Елизавета Михайловна и часто Кира (Эсфирь), немного помогает и моет посуду одна посторонняя женщина.
Ольга Яковлевна не живет в доме, но заходит очень часто. Ирину я видела пару раз — забыла, что знала о ней.
Прическу не переменила, хотела было Вавочка мне придумать, да забыла. В чем бываю? Сверх платья вывернутый шерстью наружу мой пестрый лысый мех от шубы, а на ногах особое московское изобретение, нечто среднее между валенками и ботинками из синего яркого бобрика. Красота! Руки очень часто в перчатках, ибо распухли и мерзнут жестоко. Наружностью страшно недовольна. Морда потолстела или просто припухла и подурнела страшно. Уродина такая, что иногда хочется плюнуть на себя в зеркало.
Что раздражает? Холод, холод, холод! Из-за холода — небрежности, неаккуратность в костюме, в комнате, недоделанность дел и т. д. Противная служба, дурацкая и ничего не дающая — неустроенность судьбы в этом смысле. Дерганье по хозяйственным делам, недосыпанье и необходимость, как под ударом железного хлыста, просыпаться и вставать, когда все тело отчаянно протестует — страшно меня измотало.
В театрах почти совсем не бываю, была всего раза 3–4.
Народу в доме бывает, по-моему, немного, почти все одни и те же немногие лица. Смеяться случается, но не часто и не весело. Громко сердиться не даю себе воли, так только иногда потихоньку тяну душу из Виктора, — но право, не часто, — борюсь с этим. Плакать громко — тоже не плачу. Только иногда потихоньку, про себя, без звуков и без движений.
Радость без причины бывает, но причины все-таки есть и две: Виктор и дыхание природы, когда оно коснется меня. Из галерей была только в Морозовской, потому что это три шага, — и то коротко, потому что там не топят и долго выдержать нельзя.
Вход всюду свободный, но холод и отсутствие энергии, и тот факт, что Виктор бывает часто занят и по воскресеньям, удерживает дома.
Переулки между Пречистенкой и Арбатом, переулки позади Музея Александра III до Шереметьевского и по вечерам куски Кремля и отдаленные где-то еще клоки нравятся страшно. Москва старая, Москва колонн и особняков и глубокой старины — очень хороша и понятна. Москва, как современный город — центр ее не нравится совершенно.
Расскажи точно, подробно и определенно, что с твоим здоровьем, что чувствуешь и что находит доктор? У какого ты была? И что рекомендует, и какие перспективы? Очень прошу ответить обстоятельно.
Целую. В.
Приписка Ольги Бессарабовой. (Да самая обыкновенная цинга. Опухоли. Ноги болят. Зубы падают. Слабость.) Но об этом не нужно писать. Надо самой выкарабкаться из засады-болезнь, недочеты. Ведь всем же трудно, нельзя отягощать близких такими своими делами. Хорошо бы достать муку, чесноку, горчицы, соли.
Вчера отослала тебе, родной друг мой и радость моя, Лисик, московское письмо, а сегодня пришло от тебя очень важное послание с выдержками из Валиного письма. Бедная заколдованная принцесса — я не подозревала, что до такой степени все трудно и сложно и под такой Полярной звездой в прохождении ее земном.
Я писала тебе, что внешне разлучившее нас «что-то» в наружности, а может быть, и в судьбе Валиной (я полна была ощущением боли и отверженности Алекс<андры> Алекс<еевны> Дзбановской) сгладилось.
Я и раньше знала, что Валя не то, чем мне кажется. И последние дни я тепло и ласково, хоть и мимолетно, подходила к ней. И раз она спросила: «Можно вас поцеловать?», и меня ранила эта робость и точно бесправность.
В ту ночь, о которой Валя пишет, я тоже ожидала, что она заговорит. Чувствовалось, что ей что-то нужно от меня. И я ждала. Но боялась упредить ее, поторопить, искусственно что-то сделать. И поговорив о пустяках, и помолчавши, пожелали спокойной ночи. Бедное дитя, мне все почему-то было жаль ее последние дни, все казалось, что очень холодно ей во всех смыслах. Но жизнь моя внутренняя из-за кончины Над<ежды> Серг<еевны>, из-за Эсфири, Шуры и Мих<аила> Влад<имировича> так была остра, сложна и трудна, что я была рада и «Драконовой стреле», и тому, что могла лежать недвижимо и на время снять с себя ответственность за жизнь. В следующий приезд — это будет через полторы недели, я пойду к Вале — теперь уж есть тропинка, и думаю, что, наконец, мы встретимся.
В Сергиеве грустно и дико. И Мих<аил> Влад<имирович>, и Нат<алья> Дм<итриевна> на линии гонения судеб. Нат<алья> Дм<итриевна> в Москве, в узилище[423]. Мих<аил> Влад<имирович> дома, но тоже с приставленными к нему телохранителями. С ними заходит и к нам. Его, есть надежда, оставят в покое. А Нат<алья> Дм<итриевна> написала книгу о кооперативе не в том духе, в каком это может предержащим нравится, книгу истребили, а ее и ее сестру ввергли в узилище. Это тем мне грустнее, что я отошла от нее последние месяцы далеко, совсем не виделась. И теперь такое чувство, что, может быть, и не увижусь.
Сегодня день Рога изобилия — съездили с детскими саночками с Лидой Леонтьевой к огороднику, привезли свеклы, кислой капусты, картофеля. Надоело голодать. Едим целое лето печеный картофель и кислую капусту.
О стихах моих: попроси Бориса — он ими заведует. Он сделает тебе копии с тех, какие я отмечу, и пришлет. Попроси Лиду (Малахиеву) выслать подушку и одеяло (пусть застрахует тысяч в 40).
Стихи, Лисик, у Эсфири в Ростове, (а она их дома забыла, кажется номер 35. Угол Романовской и Среднего Проспекта), а фамилия (ее сестры) Нюты — Гельчук Анна Самойловна, она, может быть, разыщет тетрадочку.
Посылаю тебе на память о Над<ежде> Серг<еевне> и обо мне рисуночек, который она любила. Мне вернули несколько моих рисунков после ее кончины.
Я тебя очень целую, Лисенок, Господь с тобой, родненький. Поправляйся, захоти крепости и обновления, — и все придет.
Лисик, а ты не голодаешь? А как подошвы?
Как странно. Вавочка жалела Шуру Дзбановскую, этот кусок жизни грубой и жадной, грубо отнявшую у Вали мужа! А в Вале она умудрилась видеть дамочку с ординарно поблескивающими глазами.