Марина Цветаева — Борис Бессарабов. Хроника 1921 года в документах. Дневники Ольги Бессарабовой. 1916—1925 — страница 71 из 136

<ипп> Алекс<андрович> близок к вере во все это. А Мих<аил> Влад<имирович> в этой вере давно пребывает.

Я же не знаю сейчас во что верю. Встреча ростовская — Эсфирь разгромила храм моего спасения; разгром начался немного раньше — от сомнения в Мих<аиле> Влад<имировиче>, а потом и пошло, и пошло.

И все же — жив Бог, и жива душа моя, хотя такая уже она не прежняя, в каких-то ссадинах и язвах. И, верно, никогда уже не будет носить радужно голубых одеяний, в каких порой себя чувствовала. Не по достоинству был этот наряд.

Маленький мой Лис, тепло ли у тебя, родимый? У Добровых — 6 градусов — предел тепла, и я обмерзла, как те снежные бабы, которых нарочно для этого поливают водой.

Шура болела пять дней. Сейчас встала и уже согбенно трудится над полами и коврами все утро. А Эсфирь в черном трико на кухне. Она вошла в полосу невероятной кротости и какой-то сверхчеловеческой мягкости и нежности ко мне и к Шуре. Мы как-то загадочно и не совсем по-человечески слились для нее в одно. Мне это интересно, но уже не по существу. Меня, кажется, касается только судьба этого существа-боль, гибель, спасение. Обнимаю тебя. Ждет ли меня в Сергиеве твое письмо?


2 марта. Сергиев Посад — Воронеж
В.Г. Мирович-О. Бессарабовой

Есть грех, Лисик, нет его в стихиях мира, в царстве природы, там, где «сильфа нежится нагая»[429], мотыльки гоняются друг за другом в море солнечного блеска и где ихтиозавр откусывает голову игуандону. Но везде, где дух выделился из стихии мира и потянулся ввысь к Богу — из любви ли к Нему, из веры ли в закон жертвенности божеской и человеческой (а это во всех религиях, кроме дикарских), везде, Лисик, все, что тянет в «глину, хаос, бессмыслицу»[430] (вопит Ницше) все душа, так или иначе осознает как грех.

«Насекомым — сладострастье Ангел Богу предстоит…»[431]

И еще:

«Все мне дозволено, но не все мне полезно» (Апостол Павел).

Мне дозволено было переступить через огненный круг, в который позвал меня голосом Эсфири сам Люцифер. И кто бы мог не дозволить? «Сыны свободны»[432]. Но переступление оказалось преступлением против обета души, данного Богу (и человеку). И повлекло за собой клубок злых карм внутренних и внешних. Так-то, Лис.

Лис, вот что просит тебя сделать мать непременно: зайди в квартиру, что рядом с Бутиковым и у каких-то родных какой-то Мар<ии> Станислав<овны> узнай, не добегали ли до них какие-нибудь вести о Николае. Мать очень тебя об этом просит. Ответ адресуй ей лично и напиши ей: а) про твоих; б) про ссоры Вали и Лиды, про Новицких, про Веронику и про всех Воронежцев, о каких когда-нибудь слышали. Смешно, Лисик, что ты так ужаснулся неожиданным деньгам. То ли еще забывается и перепутывается. Не говоря уже о том, что теперь 1000 руб<лей> уже не 5, а 3 копейки или 2.

Вот если бы подушку, одеяло и кое-какие материны вещи удалось переслать, было бы хорошо (она тоскует о Николаевых рубахах, которые хотела носить вместо ночных кофт, а их почему то не прислали).

Лис, я пишу в Шуры Дз<бановской> комнате, а теперь она моя. Тишина нерушимая, рядом три сестры старушки, а во дворе коза Дина, на небе месяц и крупные по-весеннему шевелящиеся звезды. Верба уже распустилась. Мих<аил> Влад<имирович>, уезжая в Москву, прислал мне вербочку и слова, похожие на нее, на звезды и на слезы.

Напиши, получила ли письмо с рыжими цветами (не заказное).


2 марта. Москва — Воронеж
Л. Дембовская — О. Бессарабовой

Получила твое письмо и сейчас же позвонила Добровым. Борис куда-то уехал[433], не знаю, куда и надолго ли. Завтра (а может быть, и сегодня) пойду туда и поговорю с Валей.

Уже вторую неделю живу в Москве. В Наркоминделе еще не самоопределилась. Не тороплюсь особенно. Хочу отдохнуть, осмотреться и выбрать работу по себе. Меня не знают и не торопят. Приехала я с Володей Ерофеевым (не помню, писала ли я нашим, и вообще никому не говори). Он уже начинает понемногу работать, а там и я приступлю.

Я теперь уже опять не стриженая Люда, опять с волосам. Вообще многие острые углы уже смягчились, а некоторые еще больше заострились. Если близко сталкиваешься с врагами и они ведет себя активно, то враждебное чувство обостряется. В Грузии я могла назвать несколько имен, кого надо расстрелять, а кого можно оставить. Теперь Тифлис взят нами, но те, наверное, уехали и увезли наших. Там остался один человек, перед чистотой которого, перед его преданностью идее, способностью, готовностью к самопожертвованию, преклоняюсь. Таких теперь мало. В общей массе членов коммунистической партии такие коммунисты встречаются как редкие крупинки золота.

Москва переживает очередной кризис и переживает его очень тяжело. После увеличения пайков и сравнительного продовольственного благополучия новое ухудшение встречается уже скверно. Жду съезда партии, который многое должен разрешить.

Получать билеты в театры еще не устроилась. Это очень трудно. Очереди огромные. Вот и все. Моя личная жизнь уже почти два года счастлива. Не могла себе представить, что так долго можно любить и быть любимой. Упрочения каких-нибудь традиций, прочных уз и узаконений никаких нет, нет сознания, что это должно быть долго, что есть какие-нибудь священные цепи — кроме своего и его желания. И так хорошо.

Не знаю, что делается, как живут наши и почему они не пишут мне. Я им писала, как со мной сообщаться, но в Тифлис получила только письма, полученные до моего отъезда туда. О смерти Анны Петровны знаю. Для меня это очень много значит. Я ее помню и люблю. Сейчас болен чахоткой (лежит, как лежала Оля) хороший товарищ мой и Володи, которым я даже увлекалась, но любовь к Володе победила. Теперь он болен. Знакомая атмосфера, и так тяжело и больно. Жалко и досадно. Если увидишь Костю Позднякова, скажи ему мой адрес. Мне бы хотелось, чтобы он мне написал. Как я давно ни с кем не переписывалась! Вообще связь с людьми поддерживается, поскольку видишься с ними или узнаешь от других. Напиши мне обо всех, кого знаешь, о ком знаешь из моих знакомых. С тобой я могу быть немного. Кажется, могла бы быть и дольше, но заботы, мысли о делах и обо всем, что делается, не дают уйти от них. Иногда хочется отдохнуть, подумать просто так, но через минуту начинают копошиться разные соображения, взвешивания, планы, и берут меня всю или, по крайней мере, не дают покоя. В политике все более и более самостоятельно начинаю разбираться, кругозор все расширяется. В этом отношении и Грузия дала много, так как мы имели информацию со всего мира, и особенно из Турции и вообще Ближнего Востока. Только в момент самого крайнего утомления жизнью, в момент потери почти всех сил, я захочу, чтобы жизнь шла мимо меня. Сейчас я не могу в ней не участвовать, тогда я не чувствую, что живу.

Я видела таких разбитых, усталых и выбитых из колеи людей, которым хочется, чтобы в комнате тихо качался маятник и тикали часы. Я не хочу так, для меня это ужасно. Ты не так живешь, но и это не для меня. С тобой я могу быть один момент, — и сейчас же — мне кажется, оторвусь, мне мои повседневные заботы, ежедневные телеграфные сводки и бюллетени будут казаться красивее и ближе.

И все же ты пиши мне, я буду один момент с тобой. Всегда же я тебя помню.

               Люда.

Привет Ивану Васильевичу.


3 марта. Сергиев Посад — Воронеж
В.Г. Мирович — О. Бессарабовой

Письмо провалялось неотосланным — сейчас обещает отнести его на почту Валя. Захотелось приписать несколько слов (Три дня тому назад — это так давно.)

Лисик, ты тоскуешь о маме, родной мой. Эта волна еще не раз придет — и может быть, будет все выше и горячее. Так у меня бывает теперь с сестрой. Но может быть, это же и есть средство единения нашего с теми, кто от нас ушел. Это — и еще — Вера.

«Вера есть уповаемых извещение, вещей обличение невидимых»[434].

Когда-то мне был так свойствен этот способ «видения». За встречу мою с Люцифером под зарницами и акациями Среднего проспекта я лишилась этого зрения. И теперь, если оно будет мне возвращено, это будет уже путем еще и еще более накаленных касаний к миру — каким и иду. Знаю, что прав этот мой путь (то есть права Сила им меня ведущая).

Вчера мне привиделся в полусне ужасный гигантский паук, ткущий паутину вокруг Эсфири и всех, кто с ней. И мы все, без имен и лиц, в липкой паутине, а она ходит по дну этого колодца, где мы по нашим телам — в трауре, с джиокондовской улыбкой и выбрасывает на нас из корзины трепещущих гадов. И «мы» все смешаны, переплетены друг с другом. Я не случайно передаю тебе этот сон. Я хочу, чтобы ты знала, что есть эта сторона в моей встрече с падшим Серафимом. Ты все не понимала, почему это «грех». Вот почему.

Милый, милый, «Блажен, кто умер». И когда это со мной случится, не смей говорить — ее нет. Говори: «Вот она, наконец, избавилась от греховного тела смерти. И близка мне, и делает то, что надо, и любит меня как надо».

Обнимаю тебя, родимый, солнышко, вереск мой из садов Эдемских.


6 марта. Москва — Воронеж
В.Г. Мирович — О. Бессарабовой

Лис, Лис, маленький, милый, золотой мой Пушистик. Я тебе только вчера писала, но сегодня захотелось говорить «просто, как в полубреду болезни». Я не очень больна, но жар, простуда, хочется тепла большого платка, малины горячей и тебя рядышком. Ничего этого нет, и взамен берусь за перо, превозмогая отвращение к его скрипу, к чернилу и к сидячему положению.

Я сижу у Ан<ны> Вас<ильевны> (Романовой). Стена в моих белых конвертах, и над ними Толстой босиком в лесу — большая гравюра. И как всегда у Анны, по стенам сухие листья, камышинки, ветки разные, елки и мхи. Я здесь, чтобы побыть одной и не в добровском диком холоде. Здесь тоже не тепло, но не синеют руки.