[446].) Она любила Колю — Ник<олая> Григ<орьевича>, Вашего брата. Возможно, что была бы его женой. Она же — первая любовь, и даже не любовь, а какой-то «ореол» Володи, моего брата. И сам он — сама юность — он очень милый, Володя, учится и работает, труженик в лучшем смысле слова.
Оля Рубцова — очень молодая девушка, тоже зеленоглазая и двукосая, как и Вероника. Провинциалочка навеки, приходит с большим списком (каждый раз новым) «О чем спросить Ольгу Александровну» и требует немедленного и верного ответа на все мировой важности вопросы. Рассказывает о школе, о людях, о себе, о молодежи, о «будущем». Прошлого еще нет.
Бывает Зинаида Антоновна, Лида Малахиева и ее подружка, студентка Университета, застенчивая красавица цыганка (совершенно русская) — Пашенька. Гости мои приучились говорить негромко, а под наши беседы, а иногда и чтение вслух, папа мирно засыпает и хвалит, какие мы хорошие девушки, бережем старика, и Олечка вам рада, а то ей было бы скучно одной.
Обед готовлю я рано утром, до ухода на работу — всегда одно и тоже: 5–6 картофелин, две луковицы, стакан пшена, соль. Все это — с налитой водой — поставить в чугунке на дощечку возле печки. Вот и обед. Варит его хозяйка, когда топит без меня печку.
А когда прихожу домой (в 6 часов), на чистой скатерти на столе стоят уже две тарелки, хлеб, соль. Под серебряными ложками хрустальные подставки. Папа ждет. До конца обеда ни за что не отдает и не показывает мне письма. Только после полевой каши или кулеша я получаю «духовную пищу на десерт».
Я здорова. Быт и окружение мое благообразно, спокойно, мирно. Живем мы в отдельной комнате не разоренной квартиры разоренных, прежде богатых купцов. (Булочники Андреевы.) Они довольны тихими жильцами. Все как будто хорошо. Только вот, все кажется, что Воронеж мой рассыпался в мелкий песок и все выше и плотнее, и все глубже разрастается. Это не Воронеж, конечно, а я сама так живу. Если бы Люда Дембовская была в Воронеже, она сумела бы приспособить меня к какой-нибудь «живой работе» — с детьми ли, с книгами.
Теперь для меня хорошо уже и то, что у меня размеренная спокойная жизнь, есть заработок на нетрудной работе в теплой чистой комнате — в канцелярии военно-продовольственного железнодорожного пункта и тихая, теплая, светлая и чистая комната с вещами еще мамиными, с папой, книгами, письмами и с молодыми моими друзьями — гостьями.
Оля, родная моя, только несколько слов: Виктор арестован накануне нашего отъезда и сидит до сих пор. Забегалась, замоталась, замучилась. Твои письма страшно дороги и нужны.
Борис в командировке на Западном фронте уже 2 недели, вернется через неделю-другую. Благослови нас! Господь с тобой.
У меня острая жажда работы мысли, жажда знания, — учебной работы. Больше всего в жизни привлекает меня история культуры человечества. Есть ли такие книги — по истории культуры? Есть ли история цивилизации, истории политической жизни всех стран и народов — очень много. А самого главного — объединяющего всего этого — рассыпанного как горох — нет. Или я еще просто не знаю — малограмотна. Политика, войны — все кажутся мне только фрагментами, главами, отделами Истории Культуры. Истории искусств, религий — тоже фрагменты. Политическая экономика или экономия — что это такое? Даже назвать не умею. Вряд ли это то, что мне нужно — там вероятно много пружин и каркасов, а не то, что мне нужно. Нужнее всего, по-видимому, азбука. Азбука, Ольга Александровна, милая Олечка. Где это ты была до сих пор? Не девочка, половина жизни уже прошла, 25 лет. Боже, как это много, а я еще и учиться не доучилась, только какие-то склады — буки-аз-ба.
Интересны мне возникновение, рост, расцвет — и как бы неизбежный потом упадок и разрушение (распад?) народов, стран, государств, цивилизаций — как бы живых организмов, имеющих свои законы рождения, жизни и смерти. Все — смена, перемена, великая Текучесть Panta rei Гераклита… Дух захватывает — «Все течет…». Фантазии. Ощущения. Всякие перевоплощения — сделали меня каким-то перенасыщенным раствором эмоций, впечатлений фантастических и вряд ли верных представлений о жизни.
Хорошо бы этот раствор растворить чистой родниковой водой знания, работы, участия в жизни людей, страны, времени. Слишком много эссенций, примесей и солей. Учиться. Может быть, потом и преподавать в школе или даже в Высшем учебном заведении — Институте каком-нибудь.
Я глубоко неграмотна в практической жизни. Случайно попала на диспут. А диспут оказался на тему: «Суд над проституткой»[447]! И вот на меня точно с неба свалился и удивил очень «подход» к любви с научной и какой-то почти технической точки зрения. Точнее сказать, я с высоты — не знаю — по-видимому, с высоты нелепого и почти невероятного невежества и невнимания к явлениям жизни — с размаху свалилась в калошу! Села в калошу и опомниться не могу. Где же до сих пор были мои глазыньки, уши, сама я? Если бы лектор и все эти ораторы и диспутанты знали, какие Америки они открывали мне весь час, они не поверили и удивились бы, как и я сама. И как мало знают друг друга даже самые близкие люди. Есть на свете и чудо встреч, и таинство близости, радости, любви. Все есть на свете. И как мало мы знаем — обо всем на свете, и даже о том, что тут же рядом, вокруг.
Третьего дня был у меня Борис — в тот же день, как приехал из командировки. Своего брата ты примешь. Он стал лучше, чем был. Его светлые горящие глаза, его рассказы, руки, любовно перелистывающие книгу стихов любимой женщины[448]. Все это хорошо. Мы с ним пошли к Добровым, и я пробыла там (только с Борей) до глубокой ночи. Я давно не встречалась с людьми так, чтобы от этого и на другой день улыбаться приятно, приятно вспоминать. Мы с ним будем встречаться. Боря видел несколько минут Володю Ерофеева. Оба понравились друг другу. Знаешь, вот хотя, считая в месяцах, Боря из нас трех самый старший, но он самый молодой, совсем юный и не отлившийся. Его коммунизм не наш с Володей коммунизм, мне он понятен и близок, но далек, и я не хочу так для себя. В Боре так тесно переплетается Коммунизм, Интернационал и Русь. Мне же последняя досадна, я в ней очень уж разочаровалась, переболела душой и знаю, что немцы революцию сделают умнее и организованнее нас. Я бы с удовольствием приняла бы немецких коммунистов организовывать Россию, но знаю, что они не пойдут. А Борис говорит: «Немцев не пущу». Он и как коммунист еще не оформился.
О любимой женщине я бы не должна писать, но ты о ней будешь и так знать, а может быть, он вчера уже написал тебе[449]. В общем, с Борей очень и очень приятно встретиться, мы оба были рады.
Шурочку Доброву я видела в закопченной и покрытой паутиной кухне за столом в шелковом черном жакете — читает тетрадь со стихами и говорит, что последнее время живет под этот ритм. («Цветы Зла» Бодлера.) Это, конечно, все возможно, но в ней это скучно и не живо. Вспоминается старая дева, поющая засохшими губами «Забыты нежные лобзанья»[450]. Скучно. Живее уж ее мать, готовящая в этой кухне на всю семью и здесь же зашивающая калоши.
В Вале мне очень нравятся четкие и определенные черты лица, но к ней подойти не просто, а мне некогда входить в людей. Даже для Бори я не смогу уделять столько времени (как хотела бы).
Виктор сидит сейчас в тюрьме. Когда я была там в первый раз, мы много говорили. Вернее, он говорил, я слушала и подавала реплики, а Валя сочувствовала ему. Он современный чеховский человек. Теперь есть и более чеховские, не нашедшие себя и своего места в жизни. Из них он довольно жизненный.
С Борей вспоминали вашу маму. Ему очень трудно без нее. Я всегда буду помнить и чтить ее. Другой такой я еще не видела. Вчера видела двух старых друзей эсеров. Как люди они мне близки и дороги, но так далека их настоящая жизнь, далека и враждебна их работа. Хочу, чтобы ЧК их разгромила, пусть арестуют и лично их, я только не хотела бы лично именно с ними сталкиваться не просто за чашкой чая или на улице. Веру Сазонову (тоже с<оциал-> р<еволюционерку>) убили наши. Трудно, но необходимо и неизбежно. До свидания. Начинает болеть голова. У меня была невралгия. Теперь часто болит голова. Читать почти не могу.
Люда.
Вавочка! Вот мой сон: висели с неба золотые ножницы и над кем остановятся они, того нить жизни прервется. И вот закачались, чтобы остановиться над головой какого-то близкого мне человека. Во сне я знала, кто он, а наяву забыла.
Ножницы не по своей воле останавливались и перерезывали нити жизни. Но я стала гипнотизировать ножницы, зовя их к себе. (Безмолвно.) Вы, Вавочка, подумали (во сне я знала, что Вы это подумали): «Лис, не от тебя зависят ножницы, ты изойдешь в безумии». Подумали это, а потом другое: «А зачем говорить? От меня ли зависит говорить это?» А ножницы стали качаться сильнее и не остановились над той головой! (В толпе.) И между остриями золотых ножниц и двумя моими глазами возникли токи. И по ним я тянула ножницы от той головы.
<Рассказ о сне повторен в письме по просьбе Варвары Григорьевны.>
Сестре моей Оэлле радоваться. Сон припомнила ясно, как явь. И наяву знаю, что у всякого есть тайное имя. Твое — Оэлла, Валино — Фэано. Мое — не знаю и не могу знать. Мое, я думала, знает Мих