Марина Цветаева — Борис Бессарабов. Хроника 1921 года в документах. Дневники Ольги Бессарабовой. 1916—1925 — страница 77 из 136

и в ней я имела дело лишь с Люцифером. Хотела установить сестринские отношения с ней самой, зарождалась в душе и нежность, и терпение. Но облик ее жизни, ее романы сразу с 4-мя жизнями, ложь перед каждой из душ, которых она вовлекала в свой круг, и низкий уровень духовных интересов сделали общий путь невозможным. Эсфирь говорит всем, с кем встречается, обо мне очень худо, но не это плохо, а то, что худое лживо и говорится с расчетом бросить скверную тень на человека.

Обнимаю тебя нежно, девочка моя бедная, любимая.

               В.


25 апреля. Сергиев Посад Москва
В.Г. Мирович — О. Бессарабовой

Читаю матери вслух святые книги. Рядом с постом это утоньшает плоть и отрезвляет дух.

Тишь ароматная — тополя распускаются. Знаю, что за опущенными занавесками разгорелись чудесные апрельские звезды, «дышащие большие и умные» — это из Гейне. С душой поэта, если ему будет даже 100 лет, у них немолчный разговор. Обнимаю тебя. Покойной ночи, Оэлла.


1 мая. Сергиев Посад — Воронеж
В.Г. Мирович — О. Бессарабовой

На конверте будто бы цветут иудины деревья (так они цветут в Крыму). Нет белой краски, не могла сделать получше. Но пополни шехерезадным воображением своим.

Садится солнце и, заходя (только заходя), глядит из-под берез в мою комнату. Я ее не убирала сегодня, нет сил, и велико отвращение прикасаться к вещам своим, переполненным тяжким сгущенным флюидом. А из церкви доносится: «Святися, святися, Новый Иерусалиме». Там стоит у иконы Сергия Радонежского слепая моя старушка. Она много тише стала. И когда у меня взрывы гнева были, не знаю чего, преисподней моей — лучше всего определить так, она, боясь, что это начало Настиной болезни, кротко, боязливо и как-то сразу умолкает. Все не могу совсем вырвать это злое начало свое — гневливость, строптивость, грубость.

Ты пишешь: неужели есть люди, которые верят в Воскресение во плоти Христа. Мне удивительнее другое, что исчезает, может на долгие века исчезать и меняться в старости, в смерть, в какое-нибудь уродство, переходя образ, облик человека, он, положим, неуловим, дело не в том, что у тебя карие глаза с крупным белком, милый вишневый рот и много волос, а в том, что нашло именно такие оттенки в выражении себя. Я бы хотела, чтобы лицо (как в религии египтян) осталось у каждого свое и по Воскресении, но только в неизреченной «славе», в семь раз прекрасней земной красоты данного типа.

Я не раз представляла себе лица человеческие в этом виде, особенно любимые. Я видела звездноокой красавицей, излучающей снопы звездного сияния, Нат<алью> Дм<итриевну>. Видела прекрасной Pieta Мих<аила> Влад<имировича>, тебя и маму твою корреджиевскими мадоннами[463]. Эсфирь — падшим Серафимом, Елизавету Мих<айловну> — Mater dolorosa[464] и многое другое.

Надоели грачи. Редко запевает уже соловей, а грачи оглушительные, оголтелые заглушают его карканьем. Стала тише духом. Голод, как болезнь, как всякое непостоянное, если он не рвет внутренности, а так. Надежды же и неизбежность завтрашнего дня — хорошая вещь. Лис, сегодня я по маминому поручению зову Лиду Малахиеву к нам на каникулы. Вдруг и ты с ней приедешь. Вот мимо окон ведет мать из церкви Серафим Голубцов[465], крохотный для своих 12 лет ее водитель, начетчик и певчий, местный. Мне пора идти в голубцовский дом, поить мать чаем и кормить ячной крупой — дар одной слушательницы, а прошлую неделю кормились крапивой…


30 мая. Воронеж

Был и уехал брат Всеволод, точно в воду канул. Он в Петрограде, на корабле «Кречет». Жаждет учиться во что бы то ни стало, хочет и будет учиться.

Был и уехал в Москву брат Борис — и от его появления до сих пор разбегаются круги по воде, солнечные зайчики еще струятся в Веронике, Верочке, Вале, Оле, Наташе, Лиле и имена же Ты их, Господи, веси. Какой-то хоровод девичьих глаз, рук, кос, сердец, а он будто и ни при чем — со всеми ясен, добр. «Как солнце, — сказала Вероника, — не замечает, что его на всех хватает, а ему как-то и некогда самому».

Милый мой брат Борис. Но уехал он, и упали взметнувшиеся силы.

Если только удастся Борису освободиться от обязательной работы, всецело его поглощающей, он будет учиться. «О, как хочется дорваться до учения, самого крепкого, простого учения».

Брат Володя — еле отдышался от триумфов своей работы по организации очередной весенней выставки птицеводства. Он имел успех — личный, вполне заслуженный. Успех его не портит, он крепко оснащается в дальнейшее плавание, сияет юностью, стал очень красивый. Он практикант на ферме Сельскохозяйственного Института. Учится. Выберется, милый!

И от брата Николая пришло письмо из Нью-Йорка. Письмо адресовано на имя мамы в бывшее наше гнездо — на Терновой улице, № 11… Из Америки письмо шло меньше месяца. В письме только справка обо всех нас. Тяжко сказать далекому милому брату, любимому сыну — о маме. Я и папа живем потихонечку. Зарабатываю паек и рада, что братьям не надо заботиться о папе, это их связало бы. А я что-то устала от всего, что есть, и от всего, чего нет…

Вчера 29-го умерла от холеры мать Вероники — родственница Зины Денисьевской. У Вероники на руках осталась маленькая сестра, а Вероника и сама еще девочка. И со всех сторон рассказы о холере, о смерти знакомых и незнакомых, опять чуть ли не целыми семьями, как от тифа в 1919—20 годы.


1 июня. Воронеж

Эсфирь и Елена Феликсовна[466] завтра уезжают в Москву (на обратной дороге из Ростова, куда Эсфирь ездила за продовольствием).

Голоса Москвы — Сергиева еще не замолкли. Зовут меня из Воронежа. Письма Вавочки, Вали. Куда-то назначат Виктора из Москвы — в Орел, Екатеринбург, еще куда-нибудь? Хорошо, что уедут они из неустроения московского, может быть, поладят, коль рядом сядут…

Бывший Володя Яровой, теперь до странности чужой и незнакомый, два вечера тому назад хотел поцеловать. Не надо.

Странно. Лицо Володи сделано, чтобы быть красивым. По-ставрогински[467] яркое лицо, белое, с черными, неправдоподобно черными глазами, бровями, волосами, кроваво-красный рот. Он сделал из своего лица и всего облика маску провинциального победителя сердец. Неприятна и фатовская нарядность его одежд, — или это его яркость делает его одежду нарядной. Герой не моего романа. Я помню его неглупым, но невыносимо трудным мальчиком, который не хотел учиться и вылетал из всех учебных заведений города, куда его устраивала мать.

Может ли из такого неблагодарного и неблагородного материала, из всего этого победоносного выглянуть человеческое лицо?


13 июня. Воронеж
Холерный барак (Железнодорожный)

Вчера пришла сюда на ночь и до утра вошла в курс работы сиделки-няни. Уход за холерными больными крайне несложен. Обязанности сиделки сводятся к тому, чтобы:

1) следить и поддерживать чистоту суден, тазиков, горшков, полов и «уток»;

2) сухость и удобное положение тела больного и его постели;

3) у всех больных должно быть достаточное количество холодной кипяченой воды с мелкими кусочками льда. Воду пьют и лед глотают в неограниченном количестве;

4) раздавать чай и обеды по назначению;

5) делать больным горячие ванны, как только начинаются судороги. Вода как можно горячее, как только можно терпеть.

Сестры раздают лекарства, меряют температуру, делают вспрыскивания камфары и физиологического вливания (вода с солью и еще чем-то). Некоторым больным на желудок кладется грелка или лед. Судороги сразу прекращаются от горячей ванны. Как только прекращаются судороги, лица больных делаются детски счастливыми. Во время судорог (при очень сильной боли) все молчат, не кричат совсем, но в глазах — ужас, крепко стиснуты руки, сжатые стиснутые рты разверзаются страшной рвотой. Губы сине-черные, вокруг глаз резкие черные круги, глаза в провалах.

Эта ночь прошла в отчетливой ориентировке в работе и в том, как она исполняется. (Я не дежурила, а только смотрела и замечала все.) С часа ночи до 6.30 часов утра в бараке кроме больных не спала одна я — «новая сиделка». Две дежурные сиделки взяли халаты, расстелили их на полу и, каждая в своем коридоре, заснули на халатах до утра. Я делала все, что могла. К 4 часам утра кончились запас льда и кипяченая вода. Больные были с головы до ног мокры. Сухих простыней не оказалось. «Вобче к утру сменим». В палатах одного коридора, где была я, пол был сух и чисты все сосуды, а в палатах другого коридора полы были сплошь залиты выделениями, а в самом коридоре на полотняных носилках, на полу, совершенно обнаженная, покрытая мокрым от выделений осенним пальто лежала больная, привезенная в барак в 12 часов ночи. Зою Петрову вечером в барак не приняли, не было места. И повезли ее в фургоне дальше, в городской холерный барак. (А этот — железнодорожный.) У меня не было времени обслуживать и второй коридор, но к этой женщине я подошла.

Ровные блестящие обнаженные зубы и запавшие огромные глаза сказали голосом изнутри, как из бочки: «Няня, согрейте мне ноги, я заплачу вам». Я разбудила сиделку, которая строго приказала своим палатам ночью «не шумовать», и сказала ей: «Дуня, согреем ванну для новой больной, она заплатит вам». Дуня проснулась. «Да? Мне сиводня семь тыщь перепало. Пойтить сказать Ивану, что систра приказала беспременно сичас наколоть дров для ванны, а то больная помирает. Сестра дрыхнет, но Иван в дежурку не сунется». У больной ноги были синие и ледяные, а накрест раскинутые руки висели над полом.

Зоя Петрова умерла в городском бараке (у холодильника) в 2 часа ночи. Не выдержало сердце.


23 июня.