Ночь сегодня. Сторожу сон барака в дежурной комнате. За окнами ливень с шумными порывами ветра. Ветер гудит, стучит крышей, дергает двери.
Слушала тихий говор Ариши: «Батя, сад, братья, мамка. В Усмани жила у двух старых барышень помещиц. Вроде как их дите». Чудесный полевой цветок, колосок ржи. Совсем девочка в свои 19 лет. Кроткое светлое личико нестеровской чернички[468], без грима была бы чудесной Снегуркой.
Обошла больных. Спят спокойно, лежат удобно, все у всех чисто и сухо, у всех есть вода и лед. Холера утихает. Эти больные — все уже выздоравливающие, новых нет.
Ветер, буря. Кружится голова, слабость — это от бессонницы и крайней диеты за все время работы в бараке.
Ох, ветер — как живые властные демоны.
…Пришлая сюда, Валечка, не на смерть, а на нужную работу. Живу в самом бараке. По правилу я должна жить в общежитии при больнице, где живут сиделки, в специальной постройке, где санитары и сиделки спят все вместе очень тесно и примитивно. По вечерам и поздно ночью бывает там и гармония, и топотание с аккомпанементом поистине ужасных голосов и гомона. И пляс, и вой, и хохот, и скрежет зубовный. В темноте рычат как-то странно, может быть, это шутки?
И я устроилась в каморке в больнице, вероятно, была когда-то там кладовая без окон, но совершенно чистая и отдельная, между двумя коридорами с палатами больных. В каморке — кровать, ночной столик, мешок со сменой белья, тарелка, ложка, гребешок. Дежурство суточное, через двое свободных суток. Но почти все ночи я не сплю, потому что слышу все голоса больных.
В дни отдыха отдыхаю хорошо, сплю почти целые сутки после дежурства. И каждый раз успеваю до сна вымыться с головы до ног и с головой.
Питание скудное. Фунт хлеба и две тарелки тепловатой мути, которую надо же все-таки съесть.
Домой не хожу. Иногда подхожу к окну своего дома и через окно мне передают письма, новости и что-нибудь из мелочей, нужных мне.
Приехала из Петрограда жена Володи Ярового. Он уже на ногах.
Новый наплыв больных.
Неприятная компания «медицинский персонал» в бараке — фельдшера и сестры. Они просто ужасны, не хочется о них говорить. Сиделки и санитары молчаливы, угрюмы и явно боятся своей работы. Почему-то они часто меняются. Побудет партия несколько дней, потом появляются другие, напуганные и очень молчаливые. Когда приходит новая партия, я сама подхожу к ним и говорю: «Я здешняя няня. Вот вам медицинское мыло, мойте руки как можно чаще и не пейте сырую воду. Не ешьте овощей и зелени, не вымытых кипяченой водой. И не бойтесь ничего. Вот сколько тут работаю, и никто из персонала не заболел. Холерой можно заразиться, если не мыть рук и пить сырую воду, есть зараженную пищу. Никогда не ешьте ничего от больных — это самое опасное. Лучше потерпеть от голода, кормят нас здесь очень чисто, но, конечно, не очень сытно».
Один раз один из рабочих (он хотя и пришел с новой партией, но не остался на работу) очень грубо спросил меня: «Ты чего тут говоришь?» Я тут же выдумала и ответила спокойно и негромко: «Я няня здешняя. По просьбе доктора говорю санитарам, как лучше и чище работать, мыть руки, чисто есть, пить кипяченую воду. И что работать здесь совсем не опасно, если правильно исполнять все наши правила. Вы тоже будете работать с нами? Я вам все расскажу».
— Поменьше разговаривайте с рабочими!
— Да тут и есть почти некогда, не то что разговаривать. Вы в наш монастырь попали, живите по нашим правилам.
— Да нет, я так.
— Лишнего не болтайте. Вы, наверное, большой чудак. Он усмехнулся и отошел. Странно, что на боку у него наган (в кобуре).
Сиделки. Не могу определить социальную среду, откуда набрали таких странных женщин. Равнодушные. И не только ко всему кругом, но и к себе…
И почему так угрюмы и озлоблены молчаливые санитары? Кто они по профессии? Они показались мне железнодорожными рабочими, но это было бы странно — рабочие очень нужны на своей работе.
Дежурю ночью. Больные в двух моих палатах все обречены на смерть. В двух других — могут быть живы.
С одной ночи, когда был ливень, с воем ветра и стуками ставень, а няни, фельдшер и сестры спали, и бодрствовали только больные и я, и воющие демоны ветра за окнами, с той ночи я стала терять уверенность, что я выйду из царства холеры.
Ночью смерть косит, косит, косит. Носилки с распростертыми телами несут, несут, несут. Веселый фельдшер напевает и мурлычет во время соляного вливания и вспрыскиваний камфары. И фельдшеру этому вдобавок и на ухо медведь наступил, врет во время пения и мурлыкания отчаянно.
Сиделки у мертвых и у пока еще живых — тащат, тащат, тащат все, что можно утащить. И это неизбежно: голодны и допотопны.
Смертный холод молодой женщины прогнала грелками, всю ночь кипятила воду на примусе, так как весь «ночной кипяток» ушел на ванну для больного, привезенного в 2 часа ночи. И я согревала грелками эту женщину, которую еще можно было спасти, а не того деда, уже обреченного, на смерть.
Сегодня у меня было чудо среди белого дня: горсть душистого чобора.
Рано утром мне дал его Михаил, санитар из рабочих. Я взяла этот чобор в обе ладони, облокотилась на подоконник и приникла лицом к чобору. На несколько секунд опьянела, сошла с ума, забылась. Сказала ему: «Как вы догадались?» «Ды он душистый», — ответил санитар, и зубы его блеснули, как у негра, до самых ушей. А сам-то весь чумазый! Несдобровать этому пареньку. Сиделки народ опасный, ой-ой, какой, а он молод и еще не груб.
Усталость. Голод. Головокружение. Острый недостаток мыла. Мытье полов — труднее всего.
Продала золотое кольцо и фунт хлеба за 3000 рублей и отправила домой в Острогоржск Аринушку. Здесь у нее украли деньги и документы. Она уехала «в Кеев за хлебом, да вот бяда, холера забрала… Ой, моя ж родненькая, как же забудешь вас, ой же спасибо тебе. Царица Небесная! Укрой, защити и помилуй, сохрани вас от всяких напастей!» Она еще сказала, что при других сиделках, если что наделаешь по холерной болезни, так лучше бы помереть, а меня она не стыдилась, «сразу видать, что душевно подходишь, как к дитяти».
На перроне подошел Астахов, сын умершего старика. «Мы много говорили о вас с братом. Брат сказал, что когда вы вплотную стукнетесь с жизнью, вы будете тверже и суше, чем те, кто проживет жизнь ни холодно, ни жарко. Здорово можете стукнуться об жизнь. В жизни грязи много».
Я сказала ему, что грязи самой по себе нет, а есть грязное, что можно вымыть, вычистить, проветрить и даже переплавить. Только надо очень захотеть, полюбить и делать, а не фантазировать. Все можно переплавить. Только не посматривать на жизнь, а жить и делать то очередное, что она пододвигает. И на всякую работу должны быть чистые руки. У юноши глаза были полны слез. Этот чужой незнакомый мальчик смотрел на меня с любовью, как на родного человека.
Прежде мне всегда было трудно с незнакомыми людьми. Теперь так легко, нет преграды между мной и людьми. Все вижу как будто новыми глазами.
Сегодня помогла мужу Рудометовой положить ее тело в гроб. У него не было денег для санитаров и нянь, и никто не помог ему. И когда воз с гробом уехал, Рудометов издали попрощался и поблагодарил меня почти неуловимым жестом головы и руки. Никогда не забуду глубины его благодарности и потрясения — от смерти любимой жены. Он вдвое, а может быть и больше, старше своей жены, моей названной сестры, которая просила меня спасти ее, обнимая руками за шею и целуя. И за то, что я не отодвинулась от нее, она стала мне сестрой. «Вы не боитесь? Я буду жива? Люди остаются живы?» До последней минуты сознания она верила, что будет жива, с моих слов перечисляла мужу все признаки выздоровления, была жизнерадостна и остроумна. Муж был бесконечно внимателен к ней.
Сижу на тыловом крылечке барака, каждый вечер в закатный час у меня передышка, иногда очень короткая. Закаты солнца, зори, зори, зори. Сейчас на золотом оранжевом (Вавочкином — на ее конвертах) поле идут синие: два верблюда, за ними лохматая собачка, и — а-ах! Лев растаял! И выплывает гиппопотам, а за ним и крокодил с разъятой пастью.
Мимо моего крылечка прошел Михаил, молодой рабочий санитар (что принес мне чобор). Застенчиво, вполуоборот, остановился около крылечка. Я приветливо ему сказала: «Садитесь сюда, отдохните. Смотрите, какой вечер хороший».
И от Михаила я узнала очень важное. Оказалось, что санитары — наказанные рабочие железнодорожных мастерских и депо за какие-нибудь провинности.
— Какие же?
— Пожаловалась наша смена на зверя-мастера.
— И что же?
— Вот и наказали, послали на холеру.
— А девушки эти, наши няни, они кто и откуда?
Михаил покраснел буквально до слез. Шепотом.
— А вы… разве не знаете, Ольга Александровна?
— Нет.
— Да вы ж… лучше не спрашивайте. Они все «такие».
— Их тоже на холеру — в наказание?
Шепотом.
— Да.
Я сказала тихо.
— Я заметила, что санитары очень угрюмые и печальные, но не поняла почему.
— Да мы же здесь все вместо тюрьмы или высылки, мы там вроде забастовки хотели, ну вот и послали образумиться.
— Миша, вы не пейте сырую воду и чаще мойте руки. Подождите, я дам вам медицинское мыло, оно все начисто отмывает, не бойтесь его запаха, оно всю заразу отмывает. И лучше поголодайте, но не берите хлеба, который был в руках у больных. Овощи и всякие ягоды, фрукты ешьте только хорошо вымытые кипяченой водой. Хлеб перед едой хорошо опалить на огне, ну, как опаливают курицу и цыплят.
У доктора нашего произошло кровоизлияние в мозг. Фельдшер, узнав о болезни доктора, проявил дикарскую радость в совершенно отвратительной форме — приплясывал, вопил — каннибал!