Я хожу теперь в Черниговский скит, в монастырскую Пятницкую церковь и в Рождественскую приходскую. И все больше и больше гибну, и все труднее: все кажется «не так» — каждое слово, каждый жест кажется кощунством, малейшая небрежность или равнодушие в богослужении кажется чудовищным, часто неумелым все. Очевидно, во мне еще слишком мало личного религиозного творчества, мне нужен жрец, маг, включающий меня в таинственный круг богослужения. Мне это очень не нравится, очень тяжело. Не знаю, чем кончится, куда направится все это. Невольно приходят в голову мысли, сближающие богослужение со сценическим театральным творчеством. Представь себе какое-нибудь гениальное художественное произведение (литургия и есть такое, созданное в высоком светлом экстатическом взлете), которое ты видела бы и слышала в чтении и изображении гениального актера, художника. И потом это же произведение пришлось бы тебе видеть в обыкновенном провинциальном театре… После камерных богослужений в церкви при больнице Красного Креста, где даже каждый рисунок и цвет вышивок на одеждах и вещах был тонко и глубоко обдуман и прокален вниманием гениального художника, более тщательно, чем весь коллектив и вся режиссура Художественного Театра устраивает свои новые постановки. Ну, подожди. Струсила. Я даже глаза от страха закрыла, когда представила себе, что Наташа Голубцова или даже Михаил Владимирович узнали бы, что я осмелилась сравнить богослужение с театральными постановками. Возможно, что Наташа просто потребовала бы моего изгнания из дома и из города!
И мне стало скучно, и я устала. Надоедает мне этот их грех, грех везде. Всюду грех!
А разве режиссура, — ну назови, как там следует, — духовенство мало приложило настоящего художественного творчества к внешнему оформлению богослужений? Из поколения в поколение, из веков в века, сотни лет создавалось великолепное, может быть, величайшее и современнейшее в театральном смысле зрелище, представление, изобретение — мистерия богослужения!
Ты пишешь о моем и Вавочкином «христианстве». Да Вавочка и не христианка. А обо мне, язычнице, и говорить нечего. Вавочка — бунтовщица, еретик, индивидуалистка до мозга костей. А в религиозной церковной жизни многое так болезненно остро для нее неприемлемого, что и тронуть нельзя.
А мне, видно и не суждено проснуться от снов и тени теней. Я все еще до добра и зла и про грех, хоть убей, ничего не чувствую и «вообще доброту» христианскую не люблю.
Я было попробовала написать христианское письмо В.Я. — и опыт не удался.
О Викторе я уже писала тебе. В Москве мы пробыли вместе пять дней. Я была бы рада, если бы Валя оставила его. Он как-то незащищен: каждая женщина может свернуть ему голову и ужасно то, кажется, что настоящая, порядочная женщина не захочет сделать это, а он просто может развеяться, распылиться. Трудно ему, бедняге, и Вале будет трудно. Он показался мне невыносимо эгоистичным, пустым, полым. Будто все золото сошло с него вместе с его золотыми волосами и аксельбантами, и остался какой-то тип человека, а не человек. Пока ничего не пишу о нем Вале. И это тяжело. Может быть, это теперь так после тифа. Что-то сдвинулось, наклонилось, переместилось в нем во время тифа и, может быть, нужно время и бережная любовь, чтобы встать ему на ноги.
Зина, я запечатала тебе два письма сегодня и не рассказала еще о Тане Балицкой. Я встретилась с ней в свой последний приезд в Москву. Таня одна из «Кружка Радости» 1917 года в Москве. Тихая, некрасивая, но очень легкая, изящная и милая. Как свечечка. Много никогда не говорила, всегда что-нибудь нужное и интересное скажет, если скажет. Живет она сейчас с матерью своей и своим сыном. Сыну уже три месяца. Белое, розовое, голубое дитя, очень опрятный, спокойный, жизнерадостный и круглый. В доме он неограниченный, но очень умно и твердо управляемый монарх. Отца у этого младенца нет, и никогда не было. «Отец его не тот, кого я любила. Отца у него нет, и не будет».
Таня всегда любила детей и хотела, чтобы у нее было свое дитя. И вот оно явилось к ней. Таня и ее мать так понравились мне, что я пробыла у них час, а очень спешила по делу в другие места. Но что дела? Когда-нибудь умрем, и дела будут не нужны. А этот час с двумя прекрасными матерями — мне как подарок.
В жизни Тани было что-то до того нелепое и страшное, что одна дама, слушая о ней, сказала (вслух подумала): «Да воскреснет Бог!». Отец мальчика — крестьянин, пожилой человек, хозяин дачи, где жила семья Тани. Таня любила одного человека, но что-то случилось у нее в жизни — тяжелое, едва не сломившее ее. «Было много горя. Если бы не Вася (дитя) — я умерла бы, не выдержала. Но явился Вася и стал жить, и все стало чисто и ясно. И мать свою выправил, и бабушку забрал в свои руки».
Еще я не рассказала тебе о своей встрече с Эсфирью. Я выходила из ворот дома Скрябиных. Татьяна Федоровна, вдова композитора Скрябина, красавица, поправляется после очень длительной и тяжелой болезни. Собирается в Париж, Ариадна, ее старшая дочь, хочет остаться в Москве. Не хочет уехать из России «в такое время». Я пришлю тебе ее стихи. И в крытых воротах лицом к лицу сталкиваюсь со стройным немного наглым юношей с папиросой, насвистывает, а папироса в углу рта. В одно время называем друг друга по имени: «Оля!» — «Эсфирь». Она быстро погасила папиросу и превратилась в женщину, несмотря на одежду. Как ни странно, но в этот момент я совершенно все забыла, не помнила совсем обо всех злодействах этого существа. Она довела меня до дома Добровых, и, почти уже прощаясь с ней, я вдруг сказала вслух: «Да ведь это вы, Эсфирь».
Она мрачна, печальна, кротка и тиха. Сияющими глазами, глубокими бархатными нотами грудного голоса, красивыми стихами и бесконечной, уже переставшей поражать ложью, — ложью вдохновенной, проникновенной, кружевной и искусством своим обаяния она была вполне искренна. Она рассказала мне почти все — тактично, очень умно и вероломно.
Я уверена, что многое, что приписывается ей, — легенда, но во многом она хуже, чем это могут выдумать и вообразить. И все-таки, мне ее жаль очень. Через нее людям, и ей от людей — много наслаждения, тьмы, мрака и гибели. И где было больше всего этого — в ее ли жизни или в жизни тех, кто тянется к ней, поддается ее влиянию. И отшатнулись от нее, и выбросили ее из своего круга. (Весь круг знакомых мне людей не встречается с ней — «закрыты все двери».) И сами не погибли, не пропали. А для нее «закрыты все двери» (круга моих знакомых 1915–1917 года).
Но что бы ни было, ведь была же искра, вызвавшая стихи В.Г. «Утренняя звезда», любовь Шуры (о темной, уродливой и мучительной стороне этого я не говорю сейчас). Или я очень грешный человек, или и правда я еще до добра и зла и не родилась духом, чтобы понять грех?
Эсфирь говорила, говорила (ложь более страшная и тонкая, чем об этом говорят, и правда — более жестокая и глубокая, чем об этом подозревают). Я и говорю: «Да, что Эсфирь… Эх, вы! Трудно теперь? Много горя и вам, и от вас было», — и я поцеловала ее и потихоньку погладила по голове. И она поняла, что я все поняла — где ложь и где правда, и с другим лицом — усталым ответила: «Ах, Оля, ведь для всех них я — игрушка, они и не заподозрили, что я человек. И для вас я — отвлеченное понятие, но для вас закон не писан и хоть сами-то вы чисты. И добры».
В общем, у меня осталось впечатление, что все события последнего времени (я как-то и не соберу их в своей голове, кошмары какие-то, бреды; теряется чувство реального) ошеломили и ее самое, она взяла теперь тон мрачной печали и утонченнейшей, почему-то хочется сказать — средневековой учтивости (венецианской). А в «событиях» участвуют — кража, шантаж, деньги, ложь, сознательный обман, темные связи, кокаин и прочее.
Ариадне Скрябиной 16 лет. Она пишет мистерию, которая кончается смертью всех участвующих в ней. Настоящей смертью на костре на Красной площади. Хочет пойти к патриарху, чтобы он благословил ее на эту мистерию и смерть, добровольную жертву и искупление за все зло и весь ужас, который царствует в мире, в России, на Поволжье — всюду. И на Западе, в Европе и особенно у нас. Она очень красива.
Вот ее стихи, немного или много сумасшедшие.
«Имеющие уши слышать да слышат».
Предисловие
Люди проходят как призраки.
Мне хочется закричать на север, на
Юг, на восток, на запад: любите
Меня, любите! И не потому, что
Я сама возлюбила вас. Я
Призываю всех, но придут
Только Избранные. Счастливы
Же те, кто будут умирать со мною.
………
Над призраком сожженного Кремля
Я венчаюсь лаврами позора.
Падут кумиры властью царственного взора,
Под светом утра уползет ночная мгла.
И со священным трепетом любви
Я принимаю дань насмешки хама
И на амвоне мной воздвигнутого храма
Усмешкой вещей отвечу на плевки —
Ведь я монарх. Не нужно фимиама.
…………
Как на суку повисший плод,
Зарей насыщен небосвод,
Земли беременное тело
Предчувствием отяжелело.
Полетом реющих орлов
Избранники придут на зов,
И даже вопли оглашенных
Не возмутят тогда священных
Величием рожденных слов.
Соблазны
Лобзанием горячих губ
Манят ночные небеса,
Меня в чернеющую глубь,
Где тает звездная краса.
Я в силах чистой устоять,
Как вызов брошу наглый взгляд
В телесно-бархатную гладь,