етлая. Хотелось все время уйти как можно скорее, чтобы не дышать после.
Вечером мне и Вале предстояло идти в театр Вахтангова на «Чудо святого Антония»[548], но уже разместившийся дом Добровых оставил нас у себя на весь вечер. Разговоры, встречи, рада им всем (и они!). Валя ушла ночевать к своим знакомым, а я осталась было у Добровых, но очень поздно вечером (после 12 часов) за мной пришла Таня и увела меня к себе. Полчаса говорили о том, что может перевернуть и направить в другую колею всю мою и ее жизнь. Женя, кажется, ушла уже с головой… Я прямо сказала Тане о своем смутном, неприятном впечатлении и даже про «густое и темное». И Таня вдруг почему-то очень пораженная стала допытываться про это подробнее, но я ничего не могла объяснить. Я сама не знаю, что это такое мне показалось. И совсем было сконфузилась, как Таня вдруг и говорит: «А ведь и мне что-то кажется там — "густое и темное", только я и этих двух слов не сумела найти для определения, а вот как услышала, так даже страшно стало: именно это самое ощущение — "густое и темное!"».
Тут мы почему-то обе рассмеялись, и я показала и «выражение его рук», и представила «тусклоту и блестки» его глаз, и две-три интонации его голоса, и два-три движения головой. Таня смеялась как будто и со страхом, и сказала мне, чтобы я не говорила всего этого Жене, — Женя серьезно обидится, будет задета. И еще Таня с удивлением сказала, что в моих гротесках, изображающих A.C., он «до ужаса похож».
Этот человек — искатель Нового Бога, с учетом добрых дел и прочее, оказался провокатором на мистику, ловившим и погубившим целый круг молодежи. Таня не вошла в его паутину, а Женю спасло в то время только нервное расстройство, а то погибла бы и она.
…Вы спрашиваете о христианстве Флоренского. Оно рассказано со всей полнотой в Столпе («Столп и утверждение истины»). Эту книгу и Вам, пантеисту, интересно прочесть. Она очень талантлива, очень высокой напряженности.
Сам он, сила обаяния его личного — в магическом окружении, в том, что он маг, что с ним духи, и что душа его ищет в более глубоких безднах познания, чем души других мудрецов. Он смел, заглядывает и в люциферическую бездну.
Но в жизни — это многосемейный, кабинетный человек, немного дикий, немного мизантроп, малообщительный, но в общем много дающий и, может быть, — немало и берущий. Женские души устремлены к нему, как мотыльки к свечке. Некоторые уже сгорели. На чем? Не знаю. Думаю, тут нарушалась грань учительства и ученичества безумием безнадежного Эроса. У Лиса это пока еще (при лимфатическом темпераменте) — не пожар и не пламя, только краски пламени, музыка пожара. Но не поручусь, что это и для нее безопасно.
Если бы я была молода, это и для меня была бы одна из бурно пламенных встреч: духа, души, сердца.
…Пишите мне чаще. Мне очень-очень дороги Ваши письма. Все, что о Борисе пишете — глубоко, верно и еще мягко ко многому в его существе.
Ольга уже с неделю в Москве, провожает Валю. Жду ее сегодня, соскучилась о ней. Как жестоки к ней братья. Почему никогда не вышлют ей заготовки — две пары, по ее словам. Она ходит по Москве в одних калошах. Поговорите с Володей, чтобы выслал ей заготовки. Пожалуйста, напомните об этом, Зиночка.
В.М.
Радость моя, Зина, я первый раз одна в комнате — за целый месяц или больше. Сейчас в доме Добровых, раннее утро (9 часов утра). Я в комнате Александры Алексеевны Дзбановской. Она уже встала и готовит утренний чай. Весь дом спит. Я хорошо вымылась в ванне.
13 марта, когда я только что вернулась из Москвы к себе в Сергиево, и только что успела поскорее стать на горячую лежанку и начала оттаивать и сушиться, вдруг вошла в комнату Валя, моя Валя Виткович, Затеплинская. Она приехала ко мне погостить недели на две, на три, а может быть, и больше. «И вообще будет, что Бог даст. Не спрашивай, расскажу сама».
Скоро пришла Вавочка с лекции, а у нас уже был приготовлен горячий чай с пышным пирогом из Екатеринбурга. Валя приехала скорым поездом, ехала 2,5 суток, пролетела Сергиево, пересела на следующий какой-то поезд и приехала в Сергиево вместе со мною. И пока она ехала ко мне на извозчике через весь город (иначе проехать нельзя), я успела дойти на своих ногах по прямой железной дороге и уже водвориться на кафельную лежанку. Я пошла зачем-то в кухню, а когда через две минуты вернулась, Валя уже поплакала с Вавочкой, но не катастрофически, а также тихо, кротко и неудержимо, как в первые моменты около печки…
…Екатеринбург… рады… рады. Слава Богу… Виктор, брат, Наталия Иосифовна, Великий пост, церкви, скиты, лыжи, Москва, издательство, стихи, Педагогический Институт, Михаил Владимирович, Наталья Дмитриевна, Добровы, Варвара Федоровна, мы, и вы, а как, а что, а когда, о Господи, как хорошо.
— Да, а теперь, когда он явился ко мне, мы уже вместе заново будем ждать его — благословенного гостя.
— Устала? Рано лечь, да, да!
— Расскажи… Нет, ты только послушай только!
— Хорошо бы Пасху вместе — нет, нельзя. Надо вернуться.
Острая тоска, тревога. Будто пришла или идет катастрофа (все о братьях).
В доме Флоренского. Чтение Евангелий со свечами. Была с Натальей Дмитриевной, Михаилом Владимировичем и Лилей. Зажженную свечку донесла домой. Крест на окне отметила ею.
Всенощная была век. Была, и есть, и будет.
Утром испекла куличи. Приехала Анна Васильевна Романова. Служба. Погребение Христа. Свечи, пение, елочка в Красюковской церкви[549].
Обедня. Лучшее богослужение во всем году.
В доме Флоренского. Заутреня. После заутрени обедня в Красюковской церкви.
…Красное и золотое.
…Одну секунду все закружилось от огорчения — думала, что заутрени не будет, потому что псаломщик не пришел. «Но все равно, заутреня будет», — сказал П.А. в нашу сторону, он подошел к группе на диване у темных ярких ковров, куда я сразу спаслась, и со мною была Наталья Дмитриевна, Лиля и Софья Ивановна Огнёва. Софья Ивановна разговаривала в это время со мною о семье Коваленских.
Анна Михайловна в белом платье, вся как девушка, а у нее уже четверо детей[550].
Красное и золотое. Свечи, огни. Ладан. Вавочка во мраке своем не пошла к заутрени. И Анна Васильевна. Я пришла домой в 5 утра. Варвара Федоровна сама приготовила пасхальный стол и ждала меня. Разговелись мы, хоть и не постились, и мирно уснули.
Ночь звездная, красная и золотая. Где мама?
Обедня в Красюковской церкви. Вечерня в Черниговском скиту.
Весна, березовая роща, холмы, леса, поля, скиты. Жарко. Опьянела от солнца, земли и неба. Была с Вавочкой.
Таня Розанова дала мне свой дневник, с 1915 по 1919 годы, о Флоренском и об отце Василии Розанове. Как это было бы интересно, если бы не истерический бредовый привкус во всем, что было и что не было со смещением граней. Жаль, что даже выписок нельзя делать.
Вечером в Черниговском скиту.
Сон. Летаю высоко над водой и землей, выше облаков, над горами, долинами и городами. Приблизившись к земле, среди многих выбираю одного человека. Увидит меня тот, кого я выберу. Стоит. Увидел. Не прикасаясь к земле, остановилась перед ним. Происходит нечто, что в средние века называлось искушением. Смятенный, затаивший дыхание, он говорит что-то о клятве, о жене. Беззвучно рассмеялась и взлетела высоко-высоко. Рванулся за мной, а крыльев нет. И я начала дразнить его. Приблизилась к нему близко, почти прикасаясь к нему, и взвивалась от него к облакам, и кружилась, и медлила, и не давалась ему.
Лицо его стало затихать, холодеть. Опрокинулся навзничь, и кровь хлынула изо рта его горячим ярким потоком. Острая незнакомая жалость пронизала меня. И прикоснулась к нему мгновенным молниеобразным касанием, легким движением прикоснувшись к нему — как бабочка, прикасается к огню крыльями. Лицо его вспыхнуло радостью — ослепительно.
Владимир Андреевич Фаворский[551] сделал камею из слоновой кости Флоренского в три четверти. Три эскиза на листах бумаги. Очень интересно.
В Художественных мастерских в Москве Флоренский читает лекции об антиперспективе, о четвертом измерении. Любит самоцветные камни, цвета. Владимир Андреевич: «И вовсе он никакой не Люцифер. Придет на лекцию, станет в сторонке, почти робкий, — стоит, как свечечка». «Олсуфьев увидел эскиз мой, вот этот, да и говорит: — Вот, вот, это и есть отец Павел — ум и чувственность, чувственность и ум».
Камею Флоренскому Владимир Андреевич отнесет сегодня и допытается об одномерном восприятии мира. Египетское искусство воспринимало и изображало мир двумерным, греческое — трехмерным, от Ренессанса — четырехмерное (иконопись), а наше время — одномерно (?).
— Я и сам не знаю, как это вот скажу отцу Павлу, он сначала ничего не поймет, о чем говорю, потому что я говорю как попало, все термины и всякие условности перевру, а потом как-то он уразумеет все и потом мне и расскажет. Он нас всех в Строгановском перевернул, встряхнул. Мы добиваемся в искусстве, бьемся, иногда добиваемся, но еще и сами не разберем, что и как (изображаем да чувствуем), а он хоть и не художник, да и начнет нам глаза и все в стройность и в музыку обращать, с философских и математических своих высот является прямехонько к нам и все понимает и знает.