Марина Цветаева — Борис Бессарабов. Хроника 1921 года в документах. Дневники Ольги Бессарабовой. 1916—1925 — страница 95 из 136

Общей фразой, но мне очень понятной и живой, я скажу тебе, что мне кажется, что всякое злое, всякая беда и боль делается людьми, когда им самим плохо или когда они безответственны. Вспомни Николая Григорьевича. Он ли не был «хорошим» и он ли не делал «больно»? Он делал больно нечаянно. А было ли легче от этого? И боль, которую он приносил собою, иногда становилась богатством, а он сам оставался беднягой и нищим. И не очень ясно, кого больше жаль — Господи, помилуй всех.

О Наташе Р<ындиной>[570] — не знаю ничего, помимо того случая, когда она очень помогла Боре в трудную минуту.

Когда говорят о Марине Цветаевой и о Борисе, — всегда очень плохо о ней и очень хорошо о нем. И я рада за Борю, хоть ему и было трудно.

Жду вестей от Коли брата или о нем. Жив, слава Богу. Если захочешь, напиши ему и ты, мое милое «умное сердце», о маме, обо всех о нас. И может быть, не надо по возможности «делать больно»? Ах, странно, физически защемило, заболело, как-то отозвалось сейчас сердце — о братьях.


18 июля

Я спросила Таню Розанову, не нужно ли ей дать свою рукопись (об отце и о Флоренском) — Флоренскому, перед тем как отдать ее в Румянцевский музей.

Таня пришла в дикое смятение: «О, он сумеет убедить меня, что ничего не было, — у него такая власть».


20 июля. Сергиев Посад

Я и Вавочка были у Фаворских. Смотрели его рисунки, гравюры, камеи. Говорили о новой книге Флоренского «Мнимости». Фаворский делает для нее обложку[571]. Я рассказала о его статье «Символика цветов» — Владимир Андреевич очень заинтересовался. Сговорились о поездке к Торбеевскому озеру за 8 верст.

…О предстательстве за Люцифера перед Богом Флоренский сказал мельком: «Это прелесть, интеллигентская прелесть». (То есть пустяки, пустые безделушки?)

Купили на базаре старинную икону — вариация рублевской «Троицы».

Вечером на сенокосе будто мама была со мной. Всю ее, всю ее жизнь вспомнила, была с нею. Какая она была солнечная и как трудна была ее жизнь.

Когда бываю в Москве, до утра не наслушаюсь, не насмотрюсь на Александра Викторовича. Он очень увлечен мыслью предстательства за Люцифера перед Богом.

Из Москвы у нас часто гости. От Коли из Америки Володя получил посылку. Писем нет, и не было. Борис отдает свой заработок на устроение Ивана Вас<ильевича>, вязнет и путается в Воронеже. Иван Вас<ильевич> пишет трогательные письма о Боре, на него только и надеется. Если Боря не выберется из Воронежа, он скоро или медленно погибнет.

Вавочка, когда заболевает, чувствует себя хорошо, то есть лучше, чем когда она здорова, и начинает писать стихи. А когда не болеет, прекращаются стихи и чувствует себя совсем плохо, как-то не на месте всюду. А когда начинает помогать мне в домашних делах, то и я, и все, кто случайно подвернется, чувствуем себя без рук и без ног.

Дома я никогда не бываю одна, и это утомляет меня.

Липы цветут. Тихий вечер, косые тени и свет. Отлип кружится голова.

Ах, Вавочка, родное мое дитя. Растворить бы, напоить бы вас радостью первых восьми строк. И увести, унести куда-нибудь подальше от боли, скорби, от великой тяжести земной или небесной — но ото всякой, что мешает, а не помогает просто жить. Покаяние — что это такое?


11/24 июля. День Ольги

Только что разошлись мои гости. Сегодня я сожгла мосты или построила мосты — еще не знаю. Мне сказали, что я хорошая язычница, которую можно обратить в христианство.

…Из мира спиралей, брошенных в пространство, где нет ни верха, ни низа, — из царства снов и теней мне бы только добраться (взлететь или опуститься?) — в мир вот этот, сей, где солнце, земля, вода, ветер, люди — и все, что есть.

Сергей Павлович говорит, что я говорю о мире, как будто он уже преображенный, райский. А даром скакнуть в рай нельзя. Он дается (достигается, достается) дорогой ценой преодоления мира, преображения плоти.

— А может быть, и любовью к этому миру и плоти, Сергей Павлович? — спросила я.

Мансуров задумался, только пройдя дома три, ответил:

— Есть реальности более высокой ценности, чем реальности этого мира.

— Мне кажется, что Флоренский знает и этот, и иной мир, и живет на острой тонкой грани этих двух миров.

— Да, может быть.

Владимиру Андреевичу я сказала, что мне почти мешает-то, что Флоренский — живой вот этот человек. Владимир Андреевич неожиданно живо сказал:

— Мне тоже! Также!

Это правда. Правда, и еще полное принятие его со всем, что в нем есть, и со всем, чего нет в нем — принятие вот именно этого человека, живого, смертного.


12/25 июля

Вчера я была рада гостям своим и цветам. Темно-лиловые колокольчики с легкими желтыми цветами (пахнут медом), крупный темно-красный клевер, хрупкие светло-сиреневые колокольчики. (Клевер и сиреневые колокольчики поставила отдельно каждые, а лиловые с желтыми — вместе.)

Бедная Лида в моем хитоне под огромным одеялом семьи Голубцовых почти забыла про боль на несколько часов.

Вавочка варила молочный кисель с какао в огромной кастрюле. Лида комментировала: «Кипят мои наговорные травы».

Мария Александровна (вдова монаха, которая печет нам пироги и хлебы) принесла блюдо всяких пирожков, а я чугун гречневой каши. Малина с молоком дополнила пир. Фаворский сказал, что все это напомнило ему кукольные именины в детстве.

Гуго Арьякас — муж Лиды Леонтьевой — несколько раз пытался высказать свое восхищение и удовольствие от нашей милой семьи и от наших гостей.

Что-то не люблю я бесконечных разговоров о Добре и Зле. Наташа Голубцова в ужасе закрыла уши, когда я при Мансуровых рассказала, что однажды я разделась на сенокосе и это было «Слава тебе Господи» (за солнце, за ветер, за землю и за запах сена). И в комнатке — келье Наташи, сплошь убранной иконами и иконками, устроился настоящий суд надо мною, будто я Фрина[572] какая, прости Господи. Я рассказала о Саше, о разговоре с Софьей Владимировной, о том, что «барышня раздевалась на сенокосе», и, желая узнать мнение хозяйки об этом происшествии, сказала ей между прочим — «ведь это грех показывать свою плоть?» Об этом я и рассказала.

Наташа ахнула и закрыла уши. И выпроводила из комнатки Серафима (почти коленкой выпроваживала его, боясь отпустить руки от ушей). Сергей Павлович сидел спокойно в сумеречном лампадном свете, Вавочка была не уверена в исходе диспута и не проявляла себя. Но Мария Федоровна Мансурова, мягко, но категорически и решительно стала на мою сторону и заставила Наташу принять участие в горячей встрече мира сего и иного. И заговорили все. Я сначала даже и духом смутилась было, но уж очень не хотелось выдавать солнце и землю, и все земное.

Сергей Павлович удивительно помог мне сказать все, что я могла и хотела сказать, помог почти безмолвно, но явно доброжелательно.

Наташа говорила искренно, фанатически и категорически, почти сплошь текстами, как бы не сама от себя, а «от церкви», (от писания), но диспут был веден такой искусной рукой (безмолвным Сергеем Павловичем, главным образом, и Марией Федоровной — моей сторонницей), что под конец и Наташа смягчилась и должна была признать, что все земное сотворено Богом, и нельзя на него махать рукой, и так далее. (Не так уж плохо!) Она даже подсела ко мне поближе и уже совсем добрым голосом уговаривала меня, что нельзя же совсем не различать, что земное, а что небесное, хоть и «все Божье», а я говорила ей, что совсем не надо чураться всего земного, что ему можно радоваться.

Сегодня к нам в поле на сенокос пришел Владимир Дмитриевич Дервиз[573] и начал косить. Вот прелесть-то! Он косит лучше всех. Его слушается и трава, и коса. Прежде он был предводителем Тверского дворянства, земским деятелем, очень помещиком и очень барином, очень богатым. Теперь он председатель комиссии по охране Лавры.

Косил траву и Олсуфьев. Живописная фигура. Длинная курчавая борода, красивое лицо с большим лбом на почти лысой голове. Напоминает сказочного гнома. В лаптях, в онучах полосатеньких, в белой рубахе тонкого полотна, в шляпе из материи. Он уже стал отвыкать от обычного своего жеста — в первый момент встречи в поле: маленькой загорелой рукой всполошенно трогает то место, где должен быть галстук и где теперь просто расстегнутая пуговица. И милая смущенная улыбка и за пуговицу, и за жест свой, и так просто.

Два богатыря, братья Голубцовы, молча прокладывали борозды между полосами картофеля. Картофель надо «окучивать» и «пропалывать».

Один из них — Павлик[574] — молча показал мне пальцем на закат (смотри, мол, красиво!) Он хорошо рисует. Я прошу его рисовать с натуры, а не с открыток.

Однажды он буркнул:

— Что вам нарисовать?

А я ему в тон (невольно):

— Лавру, — говорю.

— Ну, хорошо.

Вавочка сначала отдыхала на большой копне, потом, трогательно сгребала сено. И домой пошла с граблями на плечах — ясная и праздничная, как именинное дитя.

На огороде у нас «нехорошая беда», «червь точит злаки». Я и Анна Дмитриевна Шаховская с пышной нашей капусты собрали целую крынку этого бедового червя. Завтра польем капусту железным купоросом. Хотим устроить шалаш и будем сторожить злаки, если червь оставит нам что-нибудь.

В вагоне я слышала, что «червь упал дождем из тучи», потому что, сами посудите — вечером ничего не было, а ночью был дождь, а на утро все огороды и поля в черве. «Ах, до чего-й-то мы дожили. А все большевики».

Вечер был жемчужный, опаловый, перламутровый. Я вспомнила Валю. И так странно стало, что она не в этих синих лесах и изумрудных полях, а в тех странах, где уже не смотрят на персики, а ждут виноград и гранаты.

Расскажи мне, Валечка, о цветах, о земле, о небе, о птицах, и зверях и о людях твоей тридевятой страны.