остаться дома под предлогом нездоровья или без всякого предлога.
Без меня у Коваленских была как-то Таня Розанова. Весь дом жалеет ее. «Больной человек, истеричка, ужасное впечатление».
Александр Викторович играл на фисгармонии. Сначала было мрачно, тяжело (может быть, от посещения Тани, когда как бы не можешь выпрямиться от тяжелой усталости). Потом — борьба адовых и светлых сил. Потом было то, что бывает в конце богослужения в церкви, когда круг богослужения замыкается и тает в куполе храма. А потом — светлый, плавный лёт, полет вверх, в музыку сфер…
И Шурочка, и Алекс<андр> Викторович — не насмотришься на них, очень их люблю.
Завтра надо встать к поезду в 6 часов утра. Смыкаются глаза. Спокойной ночи всем на свете.
Сегодня я счастлива от Бори-брата, за него, о нем. И от прекрасного вечера в доме Добровых. За два дня моих в Москве, в Сергиево явилась осень. Все стало золотым, красным. Вон и дождь пошел. А-ох, собьет он все мое золотое. Колотушка за окном. Гудок на паровозе. Башенные часы — музыкальные, мелодичные. Спокойной ночи.
У меня 7 учеников.
Анна Михайловна, жена Флоренского (со слов Тани Розановой): «Никто его не любит, помимо меня. Чтобы его полюбить, его надо пожалеть».
Разговор в церкви перед богослужением. Я рассказала Марии Федоровне, что одно время мне каждый другой священник казался «не таким», потому что он не Флоренский. Отойти от этого было очень трудно. Богослужение казалось чуть ли ни кощунством. Тяжело было идти в церковь, а от церкви еще тяжелее. Теперь стало иначе. Богослужение уже само по себе — и теперь не мешает ничто, кто бы его ни вел.
— И в Пустыни не мешало?
— О, там я и не вспомнила о Флоренском, — было как-то некогда, не до того. Я была рада. И как же там хорошо — не хотелось уходить из Пустыни, и даже уставать перестала — стоять в церкви.
— А вам Флоренский чужд, Мария Федоровна?
— Мне? Нет, нет! Совсем нет! С самого начала я была опытнее, старше вас. С самого начала, я знала, что я могла бы — так как вы… Знала, чем это может кончиться, и я вовремя отошла, удалилась.
Наталья Дмитриевна Шаховская: смотрю на христианский брак, как на своего рода схимничество. Происходит полная отдача своего «я», своей воли, души и тела друг другу — «нам». «Я» уже нет, есть «мы» (со слов Вавочки).
Еду опять в Москву. Вчера из Москвы приезжала в Сергиево за нужными адресами и справками (посылка от Вали из Ташкента и посылка от Коли из Америки), и еще почему-то было неспокойно о Вавочке. И хорошо, что приехала. Ей было нехорошо (душевно). Были вместе на ее первой лекции в Институте. Записала ее стихи за два дня своего отсутствия. Стихи очень мрачные. Побыть вместе помешала Таня Розанова своими истерико-фантастическими историями. Жаль ее. Сегодня из Воронежа в Москву приедет Боря. Наташа уже поехала от меня, встретить его в Москве.
Была у Ефимовых. Ярило и его жена будут читать в нашем Педагогическом Институте (в Сергиеве) лекции про искусство. Меня околдовал и заворожил их дом, дом чудес. Много прекрасных вещей, картины, скульптура, звери из дерева, фарфоровая пума. От львиц его излучается, как и от него самого — сила, грация, власть. Звери его сказочные, хотя и очень реальные, совсем не геральдические какие-нибудь и не кубические. Знаю еще его «Бизона» в Третьяковской галерее. Когда-то, при первой встрече с этим зверем я невольно «убрала с дороги плечо» — отодвинулась, — такая мощь идет от него. А сам художник полон вечной юности, хотя ему не меньше сорока лет (46!). <44>.
Ефимовы будут ездить в Сергиево раз в две недели. Иван Семенович — за день раньше, чтобы ехать из Москвы вместе с Флоренским. Они оказались друзьями.
Я приезжала к ним окончательно закрепить их согласие — читать у нас лекции. Это удалось.
(На лекции в институте)
Ярило, Ярило, дождь золотой, большое дитя! Оказался европейцем, хорошей, дорогой простоты и изящества. Легкими, сильными руками из заплечного волшебного мешка (на лекции) являл нам чудеса — игрушки. Больше всего понравились мне два его медведя (ваньки-встаньки) и японская музыкальная мелодичная игрушка (цилиндрическая с перезвоном). С такими музыкальными инструментами идут японцы на Фудзияму во время праздника Весны (когда цветут вишни). И коробочка с черепахой, и кормилица с ребенком (кустарная, из дерева), и конь, и птичка, и медведь с дровосеком, и немецкие гуси.
Завтра днем придут к нам волшебные гости — Ярило и его жена. С лекции из Института возвращались поздно вечером, когда было уже совсем темно. Шли по линии железной дороги, над двумя лощинами Сергиева Посада (на горе — Лавра).
Огни. Рука. Голос. Ярило, Ярило, дождь золотой, гром Божий, большое дитя! Слушает лекции Флоренского в ВХУТЕМАСе в Москве об антиперспективе и по высшей математике. Ездит в Сергиево в четверг вечером, а не в пятницу утром, чтобы ехать с Флоренским.
Дал ему Бог дар движения, прекрасную голову, «токи синих детских глаз» и что-то, чего еще никогда не знала. Вдруг ясно почувствовала греческого Пана и поняла, что христианство — это совсем еще не все на свете, разве мыслим Пан в христианстве? Вероятно, мне вообще ближе пантеизм. Я, конечно, не сказала слов, которые всю дорогу как бы наполняли весь темный купол неба над дорогой: «Великий Пан. Великий Пан». И художник он, и скульптор — Ярило, Ярило, дождь золотой, гром Божий, Божья птица, большое дитя…
Ночью тщательно убрала дом, свою комнату в Сергиеве. Ночевала у меня Ольга Форш[583], знакомая Варвары Григорьевны, писательница; и ждала к себе на завтра Флоренского. Она оказалась его дальней родственницей по грузинской материнской линии. Наскочила на меня, как хищная птица, лорнетом разрубила гордиевы узлы. Раскритиковала меня в пух и прах, бранила за то, что я не пишу, гублю себя, распыляюсь, «еще не подумала о себе» и так далее. Бранила меня преступной гордыней, и глаза-то у меня смотрят не так, и очень вознегодовала на то, что во мне «часть астрала» Варвары Григорьевны.
Я внимательно слушала ее и еще более внимательно приготовила своей гостье ужин, постель и все, что надо, и готовила дом для торжественного дня — посещения Флоренского, так как в 7 часов утра надо было уехать в Москву, и дом не был бы в порядке. Старалась, чтобы было тихо, быстро и не суетливо, — кругом спали. Она сначала было раздражилась, что я убираю, привожу в порядок книги, но когда я просто сказала — да ведь завтра же Флоренский придет в эту комнату, мне хочется приготовить горницу, она смягчилась и дружелюбно заинтересованно воззрилась огненными черными своими глазами. Она уже седая, старая, но красива от серебра волос, от ярких умных глаз, от живости движений.
Заснула, наконец, и гостья моя, которая, переложив почему-то гнев на милость, улыбнулась вдруг очень хорошо и сказала, что жалеет, что я уеду завтра, она была бы очень рада, если бы я осталась. Я сказала, что еще больше жалею, что я уезжаю от нее, что не могу остаться и что я вообще ее ничуточки не боюсь. Она рассмеялась и совсем похорошела и помолодела. Но вообще-то — это довольно хищная птица. Но это не беда, потому что она талантлива и умна. И необычна сама по себе.
До прихода гостьи, Ольги Дмитриевны Форш, Варвара Федоровна посвятила меня во все тайны и события прошедшей недели. Ольга Форш живет у нас с четверга, все время, пока я была в Москве, 30 октября с 11 до 12 часов дня был Флоренский. Ольга Дмитриевна «оказалась вдруг кузиной Флоренского». «Ментальный роман». Они ездили вместе в Москву. «Все время она была в общении с ним».
Вавочка опрокидывала чугуны с супами и кашами; питалась молоком, яйцами, сыром и колбасой.
Чужой рыжий котенок, который привязался к Ольге Дмитриевне, испортил три чистых одеяла и устроил себе уборную под кроватью Ольги Дмитриевны. Этот же котенок съел живого мышонка на кровати слепой Варвары Федоровны.
Когда пришла Ольга Дмитриевна, я попросила у нее ее рассказы, какие у нее есть с собою. На ночь. Прочла.
Вавочке я посоветовала сию же минуту заболеть, слечь в своей комнате. Она очень обрадовалась и пошла веселыми ногами к себе. Я принесла ей ужин, чай, выслушала «отчет о неделе здесь» и рассказала о своей неделе в Москве. Вавочка с удивлением сказала: «Я как-то не замечала, как незаметно и не суетливо и как много приходится тебе работать в доме с устроением обедов, чаев, завтраков и ужинов, и топкой печей, и с водой, и с самоварами. Как много времени отнимает все это — это ужасно. Я очень чувствовала твое отсутствие, особенно при наличии гостьи Ольги Дмитриевны. Как я устала, как устала».
…Со мной что-то сделалось новое, друзья мои. Так разбушевались во мне стихии мира, что я совсем не знаю, как с этими космическими бурями быть. В молодости это имеет какой-то исход в страсти, хотя бы и в несчастной или, может быть, и не нуждающейся в телесном воплощении. В старости, по горестному и жестокому опыту знаю, — это совсем, совсем уже не нужно, — ни лица с именами, ни приблизительное воспоминание. А на мачтах — огни Святого Эльма[584]. И волны встают до самого неба. Не есть ли это именно то, что смиряли отшельники долгими годами пещерных затворов, вериг, лощения и всяческого измождения плоти. Наружно все тихо (у меня). Бури только проплескиваются в стихи. Старчески «мозжит», а иногда и воет нога, читаю и Техникуму, и Электротехникуму, что назначено судьбой.
Пристально смотрю на Олю. Она писала Вам вчера, вероятно, в этот же мой конверт вложит письмо. Ее охватили вихри, но не космические, как меня, а женские, девичьи. Но, может быть, она не захочет об этом говорить. Хотя уже говорит, но иносказательно и силясь все объяснить «дружбой». Больше, чем когда-нибудь я считаю, что туг не надо вмешиваться. У Оли не было ничего реального. Если тут ее ждет даже что-нибудь трагическое, это лучше, чем вечное пребывание в грезах.