поздравления и органического единства), передающие значение целостности, используются только применительно к Рильке, подчеркивая очевидную его удаленность от Цветаевой, удаленность, которую третье значение предлога (отдаленности), возникающее по очереди применительно к каждому из двух поэтов (что обеспечивает определенную степень взаимности), пытается перекрыть и таким образом сократить.
Перелом происходит с возникновением центральной, определяющей рифмы поэмы, локализованной в самой ее сердцевине, когда Цветаева восклицает, с отчаянием и торжеством: «Что мне делать в новогоднем шуме / С этой внутреннею рифмой: Райнер — умер». В этих строках Цветаева едва ли не в первый раз использует союз с в его четвертом значении (соединения). Только что она призналась, что чувствует себя совершенно одинокой перед лицом смерти Рильке, и это внушает ей сомнения в осмысленности собственного существования: «За что, с кем чокнусь / Через стол? Чем? <…> Зачем? Ну, бьет — а при чем я тут?» Теперь она неожиданно осознает, что все же не одинока, у нее есть спутник — не сам Рильке, но удивительная неточная рифма его имени со смертью: «Райнер — умер». То, что Цветаева называет эту рифму «внутренней» указывает, как можно предположить, как на эвфоническую причастность Рильке к смерти (можно сказать, что внутри Райнер содержится более короткое умер; более того, эта рифма находится внутри поэтической строки), так и на глубинное признание этой причастности самой Цветаевой — на ее, можно сказать, интернализацию этой рифмы. Одновременно этот «внутренний» характер рифмы Райнер / умер является выражением внутреннего «третьего, нового», целостности, превосходящей дихотомию, — целостности, которая становится возможной (всюду в «Новогоднем») благодаря рифме. Пряча глубоко в душе ставшее для нее священным имя Рильке, Цветаева проникает во внутреннюю истину этого имени; это взаимопроникновение сущностей дочиста стирает стремление к однонаправленному, ограничивающему сексуальному проникновению и таким образом полностью уничтожает гендерные различия и даже самые границы индивидуального, островного «я». Только истолковав по-новому рифму Райнер / умер как путь к освобождающему триумфу, Цветаева оказывается в состоянии по-настоящему соединиться с Рильке и сдвинуть с ним новогодние бокалы. Этот воображаемый звон над бездной, звон разделяемого ими обоими «чокания» одновременно становится, благодаря движущей поэму круговой логике, метафорой превосходящего пределы обыденной логики рифменного резонанса в поэме в целом.
Четыре различных значения предлога с объединяются в словесном фейерверке кульминации поэмы. Здесь перестает быть востребованным значение отдаленности, преобладавшее в начале поэмы, где устанавливалось соотношение между Цветаевой и ее ушедшим адресатом, тогда как три другие значения (поздравления, органического единства и соединения) теперь относятся не только к Рильке, но и к Цветаевой, указывая на неистребимое родство и единство двух поэтов[293]. Этот триумф подготавливается неожиданной дезавтоматизацией выражения «до свиданья» — сдвигом, играющим роль своего рода фанфары, предвещающей финал:
… — До свиданья! До знакомства!
Свидимся — не знаю, но — споемся.
С мне-самой неведомой землею —
С целым морем, Райнер, с целой мною!
«До свиданья» — это не окончательное прощание, а приветствие, исполненное неподдельной надежды и веры; это становится особенно ясно, когда вслед за «до свиданья» Цветаева восклицает: «До знакомства!» Цветаева никогда не подвергает язык произвольному насилию и самовольно не искажает экзистенциальные категории и истины. Напротив, ее гений совершает сложнейшую работу поэтического освоения или выявления фундаментальных истин, уже присутствующих во внешнем мире, существующих вне нее, сверх нее, вопреки ней, вне зависимости от связи с ней. Таким образом, уверенность Цветаевой в том, что встреча, о которой они с Рильке столько мечтали, все же состоится, исходит из самой этимологии выражения «до свидания». Свидание с Рильке обещано ей самим русским языком, на котором прощаются не навсегда, а до следующего свидания.
Только после того, как Цветаева доводит смысловые последствия смерти Рильке до предела, она вновь использует свое мастерство в подобных метафизических деривациях, воспаряя на закругленных крыльях предлога с. Начинает она осторожно: «Свидимся — не знаю». Вопрос о том, когда и каким образом состоится свидание с Рильке, бывший лейтмотивом земной переписки двух поэтов, уже не важен. Единственное, что важно, — это их поэтический союз, который для Цветаевой несомненен: «Но — споемся». В отличие от неопределенного посула из стихотворения к Пастернаку (цикл «Скифские»; 2: 164–167): «Когда-нибудь там — спишемся!», — нынешнее «споемся» источает твердую уверенность, ибо иной мир, в стихах к Пастернаку туманно проступавший в страшной дали мистической неизвестности, превратился, благодаря смерти Рильке, в знакомый пейзаж[294].
В последующих двух поразительных строках различные значения предлога с уже невозможно разложить:
С мне-самой неведомой землею —
С целым морем, Райнер, с целой мною!
Неведомая потусторонняя земля, где Рильке обрел свой новый дом, теперь представлена округлой бескрайностью морского пейзажа, который Цветаева готова признать отражением своего нового «я» — той «новой, которая может возникнуть лишь рядом с тобой, в тебе»[295], как она когда-то написала Рильке. Этой метаморфозой она преодолевает свойственную ей неприязнь к водной стихии — которая раньше казалась ей угрожающей и деспотичной и которую она даже ассоциировала с болезнью и смертью Рильке, — преодолевая при этом и страх самой смерти[296]. Уподобляясь морю (существительному среднего рода), она окончательно выходит за рамки пола. В восклицании, вызванном радостью обретенной целостности, сплавлены все три оставшиеся значения предлога с: Цветаева поздравляет себя и Рильке с их взаимным союзом, который является одновременно и причиной, и следствием безграничной внутренней целостности и самодостаточности, впервые обретенных ими обоими в его смерти.
Подобно тому, как способность охватить сознанием нечеловеческие возможности космоса таится в душе Цветаевой до той поры, пока близкое знакомство со Смертью не выявляет ее врожденную метафизическую силу, так и в укрощенной женственности ее земного имени (Марина) скрыто свободное от дихотомии пола беспощадное море. Свободная от границ пола посмертная целостность Рильке также предсказана его именем, на соединение в котором всех трех русских грамматических родов (Райнер — мужской, Мария — женский, Рильке — средний) указывал и Бродский[297]. Собственно, последняя строка «Новогоднего» — это полное имя Рильке: таким образом, поэма завершает не только цикл судьбы самого Рильке, но и цикл любви к нему Цветаевой, ведь свое первое письмо к нему она начала с медитации на тему его имени: «Ваше имя хотело, чтоб Вы его выбрали»[298]. Имя Рильке, как и имя Цветаевой, стремится к бесполой целостности; более того, имена поэтов акустически связаны, на что Цветаева уже обращала внимание, надписывая Рильке свой небольшой сборник «Стихи к Блоку»: «Ты заметил, что мое имя — сокращенное твое?»[299] Кроме того, переплетением метафизической реальности и поэтического вымысла в «Новогоднем» Цветаева и Рильке связываются со звучанием и сущностью Смерти. Опорные согласные слова «смерть» — это три ключевые фонемы поэмы: союз с и согласные м и р — общие для инициалов Р. М. Р. и имени Марина.
Фонетическая деривация смерти как последней и истинной родины поэта приобретает еще большую сложность несколькими годами позже, в эссе Цветаевой 1932 года «Искусство при свете совести» (5: 346–374):
Темная сила!
Мра-ремесло!
Скольких сгубило,
Как малых — спасло.
Неологизм «Мра-ремесло» (который приблизительно можно понять как «смерть-ремесло») относится к цветаевскому ремеслу поэзии. Вместе с Р. М. Р., Марина, море и смерть, оба слова, Мра и ремесло, связаны общими смертоносными согласными м и р[300]. Это подтверждает сделанное Цветаевой в «Новогоднем» открытие о том, что стихотворчество сродни умиранию, склонность к которому предопределена фонетическим составом имени поэта с самого рождения и даже раньше. Цветаева поясняет, что неологизм Мра — это женское имя смерти: «Мра, кстати, беру как женское имя, женское окончание, звучание — смерти. Мор. Мра. Смерть могла бы называться, а может быть где-нибудь, когда-нибудь и называлась — Мра» (5: 363). Это довольно странное разъяснение, поскольку русское слово смерть и так относится к женскому роду. Вероятно, Цветаевой кажется необходимым устроить так, чтобы смерть, которую мы обычно мыслим как нечто универсальное, сверхчеловеческое и потому лишенное пола, приобрела маркированную родовую, гендерную принадлежность: есть женское имя смерти, Мра, и есть мужское, Мор (эта форма отсылает одновременно к глаголу «морить» и к Морфею, древнегреческому богу сна).
Примечательно, что Цветаева, весь поэтический путь которой мотивирован желанием вырваться из границ пола, и которая в «Новогоднем» уравнивает это освобождение со смертью, вдруг годы спустя принимается размышлять о том, какого пола сама смерть. Возможно, причина такого неожиданного поворота в том, что Цветаева, оправившись от эмоционального потрясения и творческой экзальтации, вызванных смертью Рильке, все же осознала что, тем не менее, существует кардинальная разделительная черта, которую необходимо провести между ней и Рильке: ведь она сама, по своей воле, оставаясь среди живых, избрала фигуральную смерть для того, чтобы облегчить свою боль от мучительной физической смерти