Марина Цветаева. Рябина – судьбина горькая — страница 28 из 54

А скандалы в семье возникают из-за каждой мелочи, по поводу и без.

Кирилл Хенкин вспоминал:

«…Я лучше понял настроение Мура, подружившись несколько лет спустя с одним его сверстником и соседом Эфронов по даче в Болшево. Там, после бегства из Франции, поселили рядом две русские эмигрантские семьи, участвовавшие в убийстве Игнация Порецкого…

– Удивительно, – сказал мне мой друг, – что их всех не пересажали раньше. Они только и делали, что с утра до ночи грызлись между собой.

Мур не мог простить, что ради этой грязной возни погубили его жизнь. Хотя шпионаж был, возможно, следствием, вторичным явлением. Средством вернуть Марину в Россию»[105].

Тем временем над их головами уже сгущались тучи. Переселенцы пока ещё ничего не ощущали, зато другие чувствовали кожей. Так, узнав о приезде Цветаевой, в Болшево засобирался Пастернак. Однако друзья отсоветовали. Не то время, Борис, шёпотом увещевали они его; Цветаева, по сути, белогвардейка, а Эфрон этот, мало того, что у Деникина и Врангеля служил, так ещё в Париже что-то натворил. И знал Борис Леонидович, что люди зря болтать не станут. А потому поостерёгся. Не поехал.

Из письма Ариадны: «…Помню, т. Клепинин-Львов, живший вместе с нами в Болшеве, стал расспрашивать моего отца, не был ли тот дворянского происхождения, много ли у него было недвижимого имущества до революции, и старался добиться утвердительных ответов. Отец же, никогда не бывший ни дворянином, ни капиталистом, был удивлён и удручён таким „допросом“. Этот небольшой случай припомнился мне, когда я, арестованная в августе 1939 года, находилась под следствием и меня, наряду с другими дикими и ложными вещами, заставляли сказать об отце один день что он был дворянином, другой день евреем, третий капиталистом и пр.»[106].

Но всё это было ничто в сравнении с тем, что ждало эту семью впереди…

* * *

27 августа 1939 года арестуют Ариадну[107]. Самую «преданную» на тот момент советской власти из всех Цветаевых и Эфронов. Активистку. Так восторгавшуюся Страной Советов и Москвой в частности.

«…Допросы велись круглосуточно, конвейером, спать не давали, держали в карцере босиком, раздетую, избивали резиновыми „дамскими вопросниками“ угрожали расстрелом и т. д.»[108]. Эти строки, добиваясь реабилитации, она напишет через полтора десятка лет из ссылки военному прокурору отдела Главной военной прокуратуры СССР капитану юстиции Тищенко. Реабилитируют. А вот измордованных лагерями лет уже никто не вернёт.

Ариадна «сознается» во всём. Другое дело, что будет вести себя точно так, как вели себя сотни ей подобных, продолжая верить, что арест – не более чем досадная ошибка, недоразумение. Дай срок, была уверена она, и там, наверху, во всём разберутся и невиновную освободят. Не освободили. Ни тогда, ни через год, ни через пять… Воздух свободы почувствовать Ариадне Эфрон позволят лишь через пятнадцать лет. После смерти Вождя – того человека, в мудрость которого она верила больше всех…

Арест Али станет для семьи настоящим шоком[109]. Эфрон ездил к кому-то в Москву, написал письмо на имя наркома, но это ничего не изменило. Бедняге и в голову не могло прийти, что ему самому жить на свободе осталось считанные дни…

В том заявлении дочери на имя военного прокурора Главной военной прокуратуры СССР имелись ещё кое-какие строки:«Когда я была арестована, следствие потребовало от меня 1) признания, что я являюсь агентом французской разведки, 2) признания, что моему отцу об этом известно, 3 признания в том, что мне известно со слов отца о его принадлежности к французской разведке, причём избивать меня начали с первого же допроса… Данные мною ложные показания о себе самой и об отце удовлетворили следователя, и избиения прекратились. Но я была настолько терроризирована, что не пыталась взять обратно свои показания о самой себе, но ложные показания об отце стала отрицать, как только немного пришла в себя. Однако прошло немало времени, пока мне удалось добиться, чтобы прокурор зафиксировал мой отказ от клеветнических, ложных показаний на отца, и они, несомненно, сыграли свою роль при его аресте… Не сомневаюсь в том, что следствие велось преступными методами, что люди оговаривали себя и других – знаю это по себе, – что в протоколах допросов нет ни слова правды, что всё – клевета и подтасовка»[110].

Следователи бились не зря. Под протоколами допросов две фамилии – лейтенанта госбезопасности Николая Кузьминова и младшего лейтенанта госбезопасности Алексея Иванова. Оба из бериевской когорты изуверов-колольщиков. Да и методы их были теми же, что при «ежовых рукавицах»: резиновые дубинки, истязания, конвейерные допросы… Главным из признаний Ариадны, явился, конечно, оговор отца: «Не желая ничего скрывать от следствия, я должна сообщить, что мой отец является агентом французской разведки…»[111]


Ничего удивительного, что из «вышестоящих инстанций» никакого ответа Сергей Яковлевич так и не дождался: его арестуют вскоре после дочери – в ночь с 9-го на 10 октября 1939 года. Для Марины случившееся явилось двойным ударом: накануне они отметили её 47-летний день рождения.

Уже утром Эфрон будет давать следователю первые показания. И после каждого ответа слышал монотонно-циничное: «Следствие вам не верит». Потом арестованного отвезут в Лефортово, откуда выбраться шансов почти не было.

После того как Эфрону будет предъявлено обвинение в «активной подрывной деятельности» в качестве «руководителя белогвардейской „евразийской“ организации» и «агента одной из иностранных разведок» (без детализации оной), его общее состояние резко ухудшилось.

На запрос помощника начальника следственной части ГУГБ НКВД Шкурина приходит медицинское заключение, подписанное начальником санчасти Лефортовской тюрьмы, военврачом 3-го ранга Яншиным, в котором, в частности, говорится, что арестованный Эфрон-Андреев «в настоящее время страдает частыми приступами грудной жабы, хроническим миокардитом, в резкой форме неврастенией, а поэтому работать с ним следственным органам можно при следующих обстоятельствах: 1) Дневные занятия и непродолжительное время – не более 2–3 часов в сутки; 2) В спокойной обстановке; 3) При повседневном врачебном наблюдении; 4 С хорошей вентиляцией в кабинете»[112].

24 октября Сергея Яковлевича помещают в психиатрическое отделение больницы Бутырской тюрьмы, где врачи сочтут, что Эфрон «нуждается в лечении в психиатрическом отделении больницы Бутырской тюрьмы в течение 30–40 дней и последующем переосвидетельствовании»[113].

Однако это ничего не значит: уже 26 октября Эфрона доставляют на второй допрос. Следственные действия продолжаются.

Кончится тем, что у Эфрона разовьётся «острый реактивный галлюциноз», приведший к попытке самоубийства. Это станет результатом многочасовых допросов (в общей сложности их будет семнадцать).

Из медицинской справки от 20 ноября 1939 г.: «…В настоящее время обнаруживает: слуховые галлюцинации: ему кажется… что его жена умерла, что он слышал название стихотворения, известного только ему и его жене, и т. д. Тревожен, мысли о самоубийстве, подавлен…»[114]

Тюремный врач указывает, что больной «по своему состоянию (острое реактивное душевное расстройство) нуждается в лечении в психиатрическом отделении больницы Бутырской тюрьмы с последующим проведением через психиатрическую комиссию»[115].

Вместо переосвидетельствования начались очные ставки…


4 апреля 1940 года Сергея Эфрона вновь переведут в Лефортовскую тюрьму, где он выдержит ещё пять допросов. Последний из них, если верить следственному делу, состоится 5 июля 1940-го…

* * *

В то время, когда здоровьем Сергея Яковлевича занимались психиатры, арестовали всю семью Клепининых. Случилось это 7 ноября. В самый радостный день советских людей – день отдыха и искреннего праздника. Не отдыхали только на Лубянке…

После ареста Клепининых нервы Марины сдали окончательно. Сомнений в том, что теперь придут и за ней, не осталось. А как же сын?! Схватив сына, она уезжает в Москву, к сестре Сергея, Елизавете Яковлевне[116]. Там, в Мерзляковском переулке, дом 16, квартира 27, Марина и Мур будут ютиться в тесной комнатёнке. Именно здесь когда-то останавливалась Аля, сейчас вот – они. Из-за тесноты спать пришлось на сундуках.

С большим трудом Цветаевой удалось устроиться в Доме творчества писателей в Голицыне. Занимается копеечными переводами. По ночам мучают кошмары. Вздрагивает от каждого шороха за окном: Марине всё кажется, что за ней вот-вот придут. А ещё не дают покоя забота и чувство долга перед мужем и дочерью: всё ли она сделала для них? Марина регулярно (два раза в месяц) носит обоим передачи, но этого мало. Нужно что-то ещё! И она пишет письмо Сталину. Обращение огромное, умное, доходчивое. Про всё – про первое знакомство с мужем, про его «добровольчество» и годы, проведённые на чужбине. Рассказывает о причинах, побудивших супругов вернуться в Россию, и о том, что Сергей Яковлевич тяжело болен. Написала и о дочери, первой отправившейся в Советский Союз, где «себя чувствовала очень счастливой»…

Однако подумав какое-то время, отослать письмо в Кремль не решилась. Ещё более скрупулёзно (на девяти страницах большого формата печатными буквами) пишет на Лубянку, Лаврентию Берии, датировав письмо 23 декабря 1940 года.