Позже смерть Цветаевой кто-то назовёт «анонимным уходом в никуда»…
Таруса, 1979 г.
Помню, ранней весной 1979-го мы с товарищем приехали в Тарусу. Милый городок в Калужской области, на берегу извилистой Оки. Недалеко отсюда, в Ферзиково, служил наш школьный друг, к которому и приехали. Однокласснику дали увольнительную, и мы целый день гуляли по Тарусе. До сих пор у меня в памяти остались старые берёзы и укрытая белоснежным покрывалом спящая Ока.
Как ни покажется странным, о Тарусе до этого мы никогда не слышали. Но, разговорившись с местными, к своему удивлению, выяснили, что городок этот – обитель русских художников и поэтов.
– Да и вообще, здесь же поленовские места! Невозможно такое не знать! – вдруг обиделись местные. – Всё самое красивое и бесценное из творчества Василия Поленова было создано им именно здесь, в Тарусе, на берегах Оки…
– Спасибо-спасибо, – киваем мы, любуясь неслыханной красотой местных пейзажей.
– А ещё… А ещё здесь не так давно схоронили Ариадну. Дочь Цветаевой, небось слыхали? – делает очередную попытку достучаться до нас какой-то старожил.
– А-а…
– Тут вон, недалече, на кладбище… Про Цветаеву-то слыхали?
– Ну да, стихи хорошие писала, – окончательно смущаемся с товарищем.
– Эх, вы! – укоризненно посмотрел в нашу сторону один из старожилов. – О Марине Ивановне разговор отдельный, а здесь лежит её дочь. Да и фамилия другая – Эфрон, по отцу. А вот родная сестра Марины Ивановны, Анастасия Ивановна Цветаева, жива-здорова. Ей, голубушке, ох как достало-ось…
– А-а…
Мы ничего не знали и не понимали. Просто кивали и слушали, к нашему стыду. Так и расстались с местными: мы – смущённые, они – возмущённые. И это смущение я не изжил в себе спустя десятилетия…
Судьбы Ариадны Эфрон и Анастасии Цветаевой оказались страшными.
Аля, отсидев «от звонка до звонка» восемь лет, в августе 1947 года выйдет из лагеря. Впереди – пустота свободы; в руках – казённый деревянный чемоданчик. Самуил Гуревич, который в письмах подписывался как «твой муж», навестив «жену» в лагере сразу после войны, больше не написал ни строчки. (Он еле узнал в измученной зэчке ту Алю.) Вскоре он женится и заведёт детей. В феврале 1953-го «наёмника американской разведки» Гуревича расстреляют.
Алю приютил её парижский знакомый Юз Гордон, тоже отсидевший в лагере и проживавший с матерью в Рязани. На новом месте Ариадна Эфрон устроилась преподавателем графики в художественном училище, чему была несказанно рада. Счастье свободы длилось не более полугода. В феврале 1949-го Алю вновь арестуют, отправив в сибирскую ссылку – в Туруханск. Пожизненно.
Что из себя представляла ссылка в те годы?
«Бытовые условия ужасны, – пишет Людмила Поликовская. – На самом краю села она купила трёхстенную развалюху. Вместо четвёртой стены – скала. В сильные морозы – а они в Туруханске стоят три четверти года – стены изнутри покрываются льдом. Воду и дрова возят на собаках. Борис Пастернак, очевидно, чувствуя свою неизбывную вину перед Цветаевой, иногда посылает ей деньги, но, разумеется, не такие, какие могли бы что-то существенно изменить»[130].
В 1954-м Ариадну реабилитируют, разрешив вернуться в Москву, где бедную женщину будет ждать всё тот же… тёткин сундук. Потом постепенно всё утрясётся, но по-прежнему будет тяжело. Тем не менее Ариадна напишет знаменитые «Воспоминания», которые незадолго до её смерти, в 1975 году, напечатает журнал «Звезда»…
Младшую сестру Марины, Анастасию, упрячут в лесах ГУЛАГа ещё до её приезда в Советский Союз. Эта мужественная женщина вкусила «прелести» «Страны Советов» на все сто – хватило бы и на десятерых.
Рассказывать об Анастасии Ивановне можно долго и интересно, тем более что за «перестроечные» годы она стала поистине «живой легендой». Но мы остановимся на одном эпизоде. Однажды, ещё в лагере, Анастасии приснится страшный сон. Будто в разговоре со Сталиным она сказала генсеку: «Наполеоновские солдаты любили своего императора. Вас же никто не любит и все боятся». Проснувшись, испуганная женщина рассказала его своим сокамерницам. Рассказала – и забыла.
Но этим дело отнюдь не закончилось. Отсидевшую положенное в 1947 году Цветаеву… посадили вновь. На этот раз – за оскорбление тов. Сталина. Кто-то донёс о странном сне Анастасии…
Анастасия Ивановна также оставит интереснейшие «Воспоминания».
Таруса, Таруса… Городок, ставший «обителью» не только Поленова и Цветаевых. Здесь любили бывать Борисов-Мусатов и Василий Ватагин; именно на этих берегах залечивали гулаговские шрамы Николай Заболоцкий и Варлам Шаламов. Могли ли мы об этом знать в конце семидесятых? Едва ли. Лишь те старожилы, устыдившие нас.
«Я хотела бы лежать на тарусском хлыстовском кладбище, – мечтала Марина, – под кустом бузины, в одной из тех могил с серебряным голубем, где растёт самая красная и крупная в наших местах земляника. Но если это несбыточно, если не только мне там не лежать, но и кладбища того уж нет, я бы хотела, чтобы на одном из тех холмов, которыми Кирилловны шли к нам в Песочное, а мы к ним в Тарусу, поставили, с тарусской каменоломни, камень: „Здесь хотела бы лежать МАРИНА ЦВЕТАЕВА“…»
Тоска по родине! Давно
Разоблачённая морока!
Мне совершенно всё равно —
Где совершенно одинокой
Быть, по каким камням домой
Брести с кошёлкою базарной
В дом, и не знающий, что – мой,
Как госпиталь или казарма…
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И всё – равно, и всё – едино.
Но если по дороге – куст
Встаёт, особенно – рябина…
Иногда Цветаева называла себя почти забытым словом – «словесница». Красиво и точно. И до слёз по-русски. Словно предвидела, что в памяти нашей именно словесницей навсегда и останется.
Камень в Тарусе поставили. С той же надписью, чисто символический. Сама же Марина выросла над Окой в полный рост. Из бронзы…
Но мы намного вернёмся назад.
Предсмертное письмо Цветаевой Асееву как бы расставляло точки над «i» в вопросе о будущем её сына. То, ради чего она решилась на собственную погибель. Но, как показали дальнейшие события, это только для неё, матери, судьба сына являлась делом жизни или смерти. Совсем по-другому всё выглядело в глазах тех, на кого Марина Ивановна так уповала.
Вообще личность Николая Асеева в данной истории – знаковая. Карьерист коммунистической закваски, этот чиновник от литературы крови собратьям по перу попортил немало. Он не терпел талантливых, особенно тех, кто ещё имел какое-то «собственное мнение»; последним, с «мнением», пощады от Николая Николаевича не было! Считая себя «близким другом» Маяковского, Асеев особенно не щадил тех, кто покушался на творчество последнего.
К слову, именно он не мог простить Корнею Чуковскому, ставившему поэзию зарубежных писателей намного выше таковой «трибуна революции», не говоря уж о стихах самого Асеева. Чуковскому это вышло боком. В 1938-м «отца Мойдодыра» наградили орденом Трудового Красного Знамени и выделили в Переделкине дачу. Поговаривали, что собирались наградить ещё раз, теперь – орденом Ленина. Но не тут-то было! В дело встрял всё тот же Асеев. Всегда завидовавший Чуковскому, он, вовремя подсуетившись, кое-кому наверху напомнил: негоже, мол, на груди носить орден с изображением Ильича тому, кто когда-то печатался в кадетской газете «Речь». Престижный орден Чуковскому не дали.
Зато сам Асеев до наград и премий был чрезвычайно падок.
«У Николая Николаевича был интерес к вождям, но опасливый, риторический, – вспоминал Борис Слуцкий. – В 1941 году праздновали столетний юбилей Лермонтова. Председателем юбилейного комитета был К.Е. Ворошилов, заместителями – Асеев и О.Ю. Шмидт. Оба они тогда были в фаворе, в случае: Николай Николаевич даже временно исполнял что-то вроде должности первого поэта земли русской – в промежутке между Маяковским и Твардовским…
Перед самой войной был приём писателей у Сталина, и Асеева так ласкали, что, когда Иосиф Виссарионович жестоко обрушился на Авдеенко, виновного в излишнем восторге перед витринами западноукраинских магазинов, которым недавно подали руку помощи, тот взмолился:
– Да заступитесь хоть вы за меня, Николай Николаевич! […]
Когда Асееву не дали Ленинской премии, заголосовали на Комитете, он позвонил мне и долго, открытым текстом ругал всех державцев и милостивцев. Очень ему хотелось премии, и деньги уже были распределены.
Я (Асееву):
– Ведь они не виноваты, Николай Николаевич. Они хотели, чтобы у вас была премия.
– Так в чем же дело?
– А посчитайте: Ермилова вы обложили в поэме, Грибачёва – в статье, о МХАТе написали:
И красное знамя серенькой чайкой
На мхатовском занавесе заменено.
А ведь у МХАТа голоса три в Комитете. Так вот и набираются отрицательные голоса.
Асеев эту непремию, о которой раззвонили во всех газетах, так и не простил – ни Комитету, ни всему человечеству»[131].
Вполне понятно, на кого поставила Цветаева. Но её вины в том никакой. Просила у тех, от кого хоть что-то зависело, кто мог реально помочь. Остальное – дело совести. Их совести…
«…Это было её частное дело: хотела – жила, хотела – вешалась! – так отреагировала жена Асеева Ксения (Оксана) Синякова-Асеева. – Но представляете себе, вваливается к нам её сын с письмом от неё, она, видите ли, завещала его Асееву и нам – сёстрам Синяковым! Одолжение сделала! Только этого и ждали… Он же мужик, его прокормить чего стоит, а время какое было?! Конечно, мы сразу с Колей решили – ему надо отправляться в Москву к тёткам, пусть там с ним разбираются! Ну, пока мы ему поможем, конечно, пока пусть побудет у нас, ему надо было выправлять бумаги, пропуск в Москву доставать. А когда он собрался уезжать, он стал просить оставить у нас архив матери, её рукописи в Москве, говорит, бомбёжки, пропасть могут. Коля, как услышал о рукописях, руками замахал: „Ни за что, – говорит, – этого мне ещё не хватало, Хлебников оставил архив у Маяковского, сколько потом на Володю собак вешали! Это не оберёшься неприятностей“. Мур говорит: „Ну, тогда хоть тетради её оставьте, это самое ценное, я боюсь их везти с собой, возьмите их“. Коля взял одну тетрадь, открыл наугад. „Что, – говорит, – здесь о Пастернаке?! Ни за что не возьму, забирай всё с собой, не хочу связываться!..“ Это же подумать только, какую обузу на себя брать! Лучше она ничего не могла придумать?!. Он целую авоську рукописей хотел Коле оставить, а Коля сказал: „Это мне потом всю жизнь с архивом Цветаевой не разделаться! Сдавай всё в Литературный музей, да и дело с концом“. – „Нет, – говорит, – ни за что не отдам в музей, я им не доверяю“. Это почему же он им не доверяет? Государственному учреждению – и не доверяет?»