Марина Цветаева. Рябина – судьбина горькая — страница 7 из 54

.

Через пару лет Галлиполийская долина, где когда-то размещался 1-й армейский корпус генерала Кутепова, вновь превратится в ту «змеиную» равнину, какой всегда и являлась. Напоминать о беженцах здесь будут 342 сиротливых холмика, что останутся после ухода русских. На острове Лемнос их окажется гораздо больше. То будет эмигрантская плата за новую жизнь – за жизнь без большевиков…


Итак, почти шестьдесят тысяч врангелевских солдат и офицеров в начале двадцатых оказались на Балканах. Поначалу казалось (и очень верилось!), что не сегодня-завтра, наконец, начнётся! Не сегодня-завтра – вновь на Москву! Не с союзниками – так без них! И снова в бой! Не сегодня-завтра…

Однако шли дни, недели, годы… Завтра превращалось во вчера, сегодня – в позавчера. Надежда кончилась, когда стало окончательно понятно, что надеяться и не на что. Как-то незаметно всё-всё осталось во вчера. А жить нужно было сегодня и надеяться на завтра.

Русская армия, напоминавшая лоскутное одеяло, постепенно расползалась на разные по цвету и размеру лоскутки. И если офицеры ещё как-то, что называется, «кучковались», то солдаты, которым и терять-то, в общем, было нечего, постепенно исчезали, пытаясь ассимилироваться среди местного населения. Правда, «раствориться», женившись на какой-нибудь местной торговке или заведя магазинчик, получалось далеко не у каждого. Кто-то спивался, кто-то проигрывался до нитки, кто-то всё завершал одним нажатием на курок.

Но был ещё один выход – вернуться. Большевистскую амнистию ведь никто не отменял, а потому… Потому возвращались. В 1921-м в Советскую Россию вернулось ни много ни мало – почти 122 тысячи человек[21]*. Причём из этого числа каждый десятый – из той же Болгарии, где условия проживания были намного мягче, нежели в лагерях.

Местные удивлялись: никогда до приезда русских их не будили ночные одиночные выстрелы. Или это у них, недоумевали болгары, сербы, французы, такая забава – будить среди сна добропорядочных соседей? Одну из таких забав они узнали довольно быстро. Красиво называлась, весело – «русская рулетка»…

То было время русских пилигримов. Заметим, они были отличными пилигримами в мировой истории эмиграции. Хотя бы потому, что в те годы покидали Россию далеко не самые худшие её сыновья…


Получив весточку от Сергея из Европы, Марина тут же принимает решение уезжать из России. На сборы уйдёт почти год. Марина мечтала вырваться на «свежий воздух свободы». Отныне все её мысли будут о загранице, и о Сергее, и о них двоих…

В середине мая 1922 года лакированный вагон поезда «Москва-Берлин» доставил Марину с дочерью в немецкую столицу.

Guten Morgen, Berlin…

* * *

…Русская революция изменила не только мир, но и людей. Немцам, к слову, хватило лишь запаха революции (вспомним Веймарскую республику), чтобы навсегда обрести стойкий иммунитет как к идеям своего бородатого земляка Маркса, так и к его последователям – от Карла Либкнехта до Эрнста Тельмана. Уж лучше фюрер, вздыхали добропорядочные бюргеры, нежели кумачовые флаги и революционный хаос. Чем отзовётся им громогласный вопль «хайль!» – хорошо известно. Но тогда, за десять с лишним лет до Гитлера, страшнее мировой революции для любого немца был разве что Всемирный потоп.

Вот потому-то к эмигрантам, бежавшим из большевистской России, немцы были относительно терпеливы. Такая, как сегодня сказали бы, толерантность немецкого общества привела к тому, что в Берлине, ставшем в первые послевоенные годы своего рода центром белой эмиграции, оказалось почти треть миллиона наших соотечественников! Мало того, в германской столице появился некий город без границ и официального названия, зато хорошо известный каждому эмигранту – «Русский Берлин».

Сразу оговоримся, берлинские эмигранты двадцатых в этих краях не были первопроходцами. Русские облюбовали берега Шпрее задолго до описываемых событий. А если говорить о туристах, то после Петра Великого первым официальным туристом принято считать известного историка Николая Карамзина, отразившего свои впечатления в «Записках русского путешественника».

В дореволюционные годы в Берлине жили Иван Тургенев, Михаил Катков, Константин Аксаков…«Я бросился вниз головой в немецкое море», – писал с восторгом Тургенев. В Берлине жил и сочинял знаменитый композитор Фёдор Глинка; здесь же в 1857 году он и скончается (с тех пор одна из берлинских улиц носит имя Глинкаштрассе).

Именно в Берлине русский философ Михаил Бакунин окончательно станет революционером, запомнившимся потомкам не как будущий узник Алексеевского равелина, а как человек, переведший на русский «Манифест Коммунистической партии» своего дружка Маркса. Дорого же обойдётся нам его перевод!

Чем станет Берлин для России в начале минувшего века, тоже хорошо известно: Ленин и Парвус, Красин и Литвинов, Коллонтай и Семашко… Вся эта большевистская братия чувствовала себя в Германии как дома. Ильич побывал в Берлине не менее десятка раз, и именно здесь впервые (в 1907 году) встретится со Сталиным. Небезызвестный террорист-экспроприатор Тер-Петросян (Камо) и «король провокаторов» эсер Евно Азеф хлебали баланду в местной тюрьме Моабит.

Константин Станиславский здесь впервые познакомил Европу со своим МХТом; а Левитан, Коровин, Врубель и Серов показали берлинской публике знаменитый «русский стиль», покоривший сердца всех, пришедших в 1898 году в картинную галерею Эдуарда Шульте на Унтер-ден-Линден. А потом – пошло-поехало! В Берлин с полотнами потянулись Бенуа, Сомов, Кустодиев, Петров-Водкин, Шагал…

Русским ведь только начать. Долго запрягают, да быстро ездят, как сказал когда-то Отто фон Бисмарк. А уж он-то хорошо понимал русскую душу…


Берлин в начале двадцатых стал этаким мостиком для русских эмигрантов, устремившихся из развалившейся империи вглубь Европы. Но лишь оказавшись там, они вдруг осознавали, что попали, в общем-то, «из огня да в полымя».

«В 1920 году вся Германия была нищая, аккуратно-обтрепанная, полуголодная, – вспоминал Роман Гуль. – Живя в России, я не представлял себе, что страна может дойти до такого изнурения войной. Мы, эмигранты, по сравнению с немцами были даже в привилегированном положении, ибо нам в лагерях помогала Антанта из оставшихся в Германии продуктовых складов для военнопленных. Мы получали „керпакеты“, одежду. У меня поэтому был некий костюм из английского одеяла. Одеяло – серое, ворсистое. И сельский портной-немец сшил мне из него довольно странную одежду: однобортную куртку вроде сталинской и какие-то полугалифе, потому что на длинные штаны материала не хватило. Полугалифе же заканчивались английскими обмотками, а на ногах были здоровенные американские буцы, подкованные на носках и на каблуках. Так я и поехал в Берлин»[22].

Сквозь сдержанные строки журналиста проглядывает немецкая нищета. Немцы голодали. Отсутствие продовольствия и тотальная безработица делали своё дело. В рабочих кварталах иногда умирали с голоду. Страна не успевала за гиперинфляцией: осенью 1923 года американский доллар стоил… более четырёх триллионов марок! А если на фунты – ещё круче: один фунт стерлингов можно было смело купить за… 50 биллионов! (И в этом основная разгадка «феномена фюрера», накормившего нацию. После ужасов двадцатых и всех этих «биллионов» немцы были готовы идти за любым, кто спасёт Фатерлянд от краха.)

И всё же они держались. Пусть это походило на хорошую мину при плохой игре, но немцы никуда не бежали, изо всех сил пытаясь сохранить прусское достоинство, к которому их приучил ещё «железный канцлер» Бисмарк.

«…В Берлине 1921 года всё казалось иллюзорным, – писал Илья Эренбург. – На фасадах домов по-прежнему каменели большегрудые валькирии. Лифты работали; но в квартирах было холодно и голодно. Кондуктор вежливо помогал супруге тайного советника выйти из трамвая. Маршруты трамваев были неизменными, но никто не знал маршрута Истории. Катастрофа прикидывалась благополучием. Меня поразили в витринах магазинов розовые и голубые манишки, которые заменяли слишком дорогие рубашки; манишки были вывеской, доказательством если не благоденствия, то благопристойности.

В кафе „Иости“, куда я иногда заходил, бурду, именуемую „мокка“, подавали в металлических кофейниках, и на ручке кофейника была перчаточка, чтобы посетитель не обжёг пальцев. Пирожные делали из мёрзлой картошки. Берлинцы, как и прежде, курили сигары, и назывались они „гаванскими“ или „бразильскими“, хотя были сделаны из капустных листьев, пропитанных никотином. Всё было чинно, по-хорошему, почти как при кайзере…

Протезы инвалидов не стучали, а пустые рукава были заколоты булавками. Люди с лицами, обожжёнными огнемётами, носили большие чёрные очки. Проходя по улицам столицы, проигранная война не забывала о камуфляже. Газеты сообщали, что из ста новорожденных, поступающих в воспитательные лома, тридцать умирают в первые дни. (Те, что выжили, стали призывом 1941 года, пушечным мясом Гитлера…) „UFA“ поспешно изготовляла кинокартины; они были посвящены всему, кроме минувшей войны…»[23]

А вот ещё одно воспоминание, на этот раз – подростка Ариадны Эфрон:

«Послевоенный Берлин, резко благоухавший апельсинами, шоколадом, хорошим табаком, выглядел сытым, комфортабельным, самодовольным, но – страдал от инфляции и жил на режиме удушающей экономии. Цены вздувались день ото дня. За табльдотом нашего пансиона нас кормили всё уменьшавшимися порциями редиски, овсянки, лапши, впрочем, безупречно сервированными. Что до геликоновских гонораров, то они и впрямь были миниатюрны, как, впрочем, и тиражи, и форматы выпускаемых им изящных книжечек, и собрать сумму, необходимую на приезд Серёжи (жившего в Праге на тощую студенческую стипендию) и на наш последующий отъезд в Чехословакию, было мудрено»