[28].
В те дни Марина и Сергей подолгу бродят по Берлину, рассказывая о себе и внимательно прислушиваясь и присматриваясь друг другу. Иногда встречаются со старыми знакомыми; знакомятся с новыми людьми. Так, Марина познакомила мужа с известным публицистом Романом Гулем. Гуль, как и Эфрон, был участником «Ледяного похода», который оба прошли зимой 1918 года[29].
«…С Мариной Ивановной отношения у нас сложились сразу дружеские, – вспоминал Гуль. – Говорить с ней было интересно обо всём: о жизни, о литературе, о пустяках. В ней чувствовался и настоящий, и большой, и талантливый, и глубоко чувствующий человек. Да и говорила она как-то интересно-странно, словно какой-то стихотворной прозой, что ли, каким-то „белым стихом“.
Помню, она позвала меня к себе, сказав, что хочет познакомить с только что приехавшим в Берлин её мужем Сергеем Эфроном. Я пришёл. Эфрон был высокий, худой блондин, довольно красивый, с правильными чертами лица и голубыми глазами… В нём чувствовалось хорошее воспитание, хорошие манеры. Разговор с Эфроном я хорошо помню. Эфрон весь был ещё охвачен белой идеей, он служил, не помню уж в каком полку, в Добровольческой армии, кажется, в чине поручика, был до конца – на Перекопе. Разговор двух бывших добровольцев был довольно странный. Я в белой идее давно разочаровался и говорил о том, что всё было неправильно зачато, вожди армии не сумели сделать её народной и потому белые и проиграли. Теперь – я был сторонником замирения России. Он – наоборот, никакого замирения не хотел, говорил, что Белая армия спасла честь России, против чего я не возражал: сам участвовал в спасении чести. Но конечной целью войны должно было быть ведь не спасение чести, а – победа. Её не было. Эфрон возражал очень страстно, как истый рыцарь Белой Идеи. Марина Ивановна почти не говорила, больше молчала. Но была, конечно, не со мной, а с Эфроном, с побеждёнными белыми. В это время у неё был уже готов сборник „Лебединый стан“…»[30]
Эти воспоминания Романа Гуля в свете нашего повествования очень важны, ибо показывают, что, оказавшись в эмиграции, Эфрон поначалу был «охвачен Белой идеей», но отнюдь не разочарован в ней, как некоторые пытаются в этом убедить. По крайней мере – поначалу.
И всё же Эфрон угнетён. Угнетён и унижен. Правда, другим. В «русском Берлине» любой чих распространялся со скоростью звука: на бульваре Курфюрстендамм чихнул – на Прагерплац вздрогнули. С той же предательской скоростью до Эфрона дошли слухи об очередном романе жены уже здесь, в Берлине. На этот раз – с издателем «Геликона» Абрамом Вишняком.
Начавшаяся было возрождаться прерванная семилетней разлукой семейная идиллия начинает рушиться. В глазах Сергея появляется пустота: он по-прежнему одинок. Прожив в Берлине две недели, Эфрон уезжает в Прагу. Пришибленный и отчаявшийся. Вновь обманутый…
Берлинский период жизни Марины Цветаевой продлится недолго – до поздней осени 1922 года.
Ариадна Эфрон: «Маринин несостоявшийся Берлин. Не состоявшийся потому, что не полюбленный; не полюбленный потому, что после России – прусский, после революционной Москвы – буржуазный, не принятый ни глазами, ни душой: неприемлемый. В капитальности зданий, традиционном уюте кафе, разумности планировки, во всей (внешней) отлаженности и добротности города Марина учуяла одно: казармы.
Дождь убаюкивает боль.
Под ливни опускающихся ставень
Сплю. Вздрагивающих асфальтов вдоль
Копыта – как рукоплесканья.
Поздравствовалось – и слилось.
В оставленности светозарной,
Над сказочнейшим из сиротств
Вы смилостивились, казармы!..»[31]
После Берлина будет Прага…
В отличие от немцев или, скажем, тех же французов, которые русских просто терпели, чехи, лишь вчера обретшие независимость, относились к эмигрантам намного теплее своих соседей. По крайней мере – тогда. И дело даже не в славянской привязанности, а в нечто другом – например, в русофильских настроениях в чешских высших кругах.
В двадцатые годы в Чехословакии осело почти тридцать тысяч русских эмигрантов. В июле 1921 года правительством этой страны был создан Межминистерский комитет, положивший начало так называемой Русской вспомогательной акции, на проведение которой чехи вложили огромные деньги. Благодаря этому в Праге получили высшее образование тысячи русских эмигрантов; там успешно функционировали три русских института (юридический, педагогический, сельскохозяйственный), а также Русский народный университет. Кроме того, наши студенты обучались и в Карловом университете, главном учебном заведении страны.
Жизнь российских эмигрантов в Праге по своему уровню была намного выше, чем в других столицах. Поистине «матерью русской эмиграции» в Праге стала госпожа Надежда Николаевна Крамарж, урождённая Хлудова, по первому браку Абрикосова, законная жена первого премьер-министра Чехословацкой Республики Карела Крамаржа. В двадцатые годы Крамарж уже не являлся премьером, но все необходимые связи и своё влияние для оказания посильной помощи русским эмигрантам им были использованы сполна. И эта супружеская пара помогала русским эмигрантам чем могла.
…Чехия, вернее Прага и окружающие её деревни – стали тем местом, которое смогло залечить болезненные раны Марины Цветаевой, связанные с покинутой Россией. Эти тихие, малолюдные места, жившие спокойно-неторопливой жизнью, явились этаким душевным пластырем для её измождённой невзгодами души. Как истосковавшийся по вожделенной влаге цветок, Марина здесь не могла надышаться, написаться и даже нашагаться.
В Праге Цветаева долго не задерживается и уезжает в деревню. В глуши жизнь была значительно дешевле, да и сытнее. Семья остановилась в местечке Горны Мокропсы.
Конечно, деревенский быт существенно отличался от беззаботной жизни в Берлине, но ей было не привыкать: в голодной Москве научилась многому – дров нарубить и печь растопить. Как говорится, видали и похуже. Но именно там, в чешских деревеньках (потом будут Новы Дворы, Вшеноры), эта женщина найдёт то, что ей так давно не хватало, – тишину и возможность спокойно писать. И там же в очередной раз она познает радость материнства.
Деревня успокоила и в то же время взбодрила Марину. Она уже не пробуждается среди ночи и не молится судорожно, прося у Всевышнего сохранить жизнь находившегося на чужбине мужа. Сергей рядом, он в Праге, жив и здоров. Живёт там в общежитии, каждые выходные приезжает к семье.
Марина много пишет; эмигрантский журнал «Воля России» печатает не только самые последние её стихи, но согласен публиковать всё, что даёт им поэтесса. Кроме того, она знает, что взялся всерьёз за перо и Сергей: он пишет книгу «Записки добровольца» (на родине книга будет опубликована только после «перестройки»). Домашними делами и всем бытом, по сути, заправляет подросток Аля. А Марина… пишет и вдохновляется, вдохновляется и пишет. Вдохновение она черпает от местной природы. Вместе с Алей они уходят в «дальние края» – в многочасовые прогулки по окрестным далям и весям.
Эфрон с семьёй никуда не ходит. Он замкнут, много пишет; активный участник Студенческого демократического союза. Бывшему фронтовику непросто: Сергей на распутье, переживая, как сказали бы сегодня, «адаптационный синдром». Что дальше, куда идти, как жить и в чём, собственно, смысл его нынешней жизни? Вопросов гораздо больше, чем ответов. Царя расстреляли, «Белое дело» безнадёжно проиграно, денег – нет вовсе (жалкой стипендии от чехословацкого правительства едва хватает на еду!).
Вновь обретённая после долгой разлуки семья, по которой он тосковал все эти годы, не оправдала его надежд. От Марины он всё дальше и дальше, став для неё вдруг совсем чужим. (Цветаеведы отмечают, что, начиная с чешского периода, из стихов поэтессы окончательно исчезает имя её супруга.) Сохраняется лишь некая оболочка семьи, но не её суть. Несмотря на семейные чтения и кое-какие совместно отмечаемые праздники, семьи как таковой уже нет – одна скорлупа.
Тоска по родине! Давно
Разоблачённая морока!
Мне совершенно всё равно —
Где совершенно одинокой
Быть, по каким камням домой
Брести с кошёлкою базарной
В дом, и не знающий, что – мой,
Как госпиталь или казарма…
Привыкшему к окопно-фронтовому одиночеству Эфрону было проще. А Марине для творческого вдохновения требовалась очередная порция… страстного романа. И он не заставил себя ждать. Новым увлечением Цветаевой стал некто Константин Родзевич.
Родзевич был другом Сергея Эфрона. Не лучшим, но другом (лучших друзей у Эфрона, пожалуй, и не было). История появления этого человека в Праге такова. Когда-то, в годы лихой молодости, Костя был красноармейцем, воевал то ли у Будённого, то ли у Жлобы. Воевал неплохо – в общем, как все. Пока не оказался в плену. Так стал белогвардейцем. (По слухам, от расстрела Родзевича спас генерал Слащёв, лично знавший его отца, бывшего военного врача.) В эмиграции Родзевич вместе с Эфроном учился в Карловом университете (на юридическом факультете; Эфрон – на историко-филологическом). И даже сделал на этом поприще кое-какую карьеру, став председателем Союза русских студентов.
Несмотря на то что Родзевич был на несколько лет моложе Марины, они быстро подружились, и он часто сопровождал её и Алю в прогулках по окрестностям. С точки зрения нашей героини, этот молодой человек имел лишь один недостаток: на дух не выносил стихов! Уже одно это в устах другого стало бы презрительным приговором со стороны Марины. Но только не для Родзевича! Этот «дикий зверюга», который «всех сторонится», привлёк её чем-то незримым. Скорее всего – мужским обаянием, которого так не хватало в те дни страстной Марининой натуре.