что вора — промотавшегося купца, «потомственного гражданина» М. Кознова — установили.
А пока суд да дело, Ивана Владимировича поглощала работа по устроению Музея на Волхонке. Он отправился в Каир, с заездом в другие столицы, в том числе Афины. Эта поездка оказалась более всего результативной для… Марины. Она запросилась в Париж, и отец отправил ее туда, на летние курсы по французской литературе Alliance Francase. Парижские месяцы отлились в стихи и письма.
Склоняются низко цветущие ветки,
Фонтана в бассейне лепечут струи,
В тенистых аллеях все детки, все детки…
О детки в траве, почему не мои?
Как будто на каждой головке коронка
От взоров, детей стерегущих, любя.
И матери каждой, что гладит ребенка,
Мне хочется крикнуть: «Весь мир у тебя!»
Как бабочки девочек платьица пестры,
Здесь ссора, там хохот, там сборы домой…
И шепчутся мамы, как нежные сестры: —
«Подумайте, сын мой»… — «Да что вы! А мой».
Я женщин люблю, что в бою не робели,
Умевших и шпагу держать, и копье, —
Но знаю, что только в плену колыбели
Обычное — женское — счастье мое!
Откуда эти мысли — «О детки в траве, почему не мои?» Не рано ли? В Париже, помимо тени Наполеона, ее преследует память о семье, о матери. Она пишет Эллису 22 июня 1909-го:
Милый Лев Львович! У меня сегодня под подушкой были Aiglon («Орленок» Э. Ростана. — И. Ф.) и Ваши письма, а сны — о Наполеоне — и о маме. Этот сон о маме я и хочу Вам рассказать. Мы встретились с ней на одной из шумных улиц Парижа. Я шла с Асей. Мама была как всегда, как за год до смерти — немножко бледная, с слишком темными глазами, улыбающаяся. Я так ясно теперь помню ее лицо! Стали говорить. Я так рада была встретить ее именно в Париже, где особенно грустно быть всегда одной. — «О мама! — говорила я, — когда я смотрю на Елисейские поля, мне так грустно, так грустно». И рукой как будто загораживаюсь от солнца, а на самом деле не хотела, чтобы Ася увидела мои слезы. Потом я стала упрашивать ее познакомиться с Лидией Александровной — «Больше всех на свете, мама, я люблю тебя, Лидию Александровну и Эллиса <…> — («А Асю? — мелькнуло у меня в голове. — Нет,
Асю не нужно!») «Да, у Лидии Александровны ведь кажется воспаление слепой кишки», — сказала мама. — «Какая ты, мама, красивая! — в восторге говорила я, — как жаль, что я не на тебя похожа, а на…» хотела сказать «папу», но побоялась, что мама обидится, и докончила: «неизвестно кого! Я так горжусь тобой». — «Ну вот, — засмеялась мама, — я-то красивая! Особенно с заострившимся носом!» Тут только я вспомнила, что мама умерла, но нисколько не испугалась. — «Мама сделай так, чтобы мы встретились с тобой на улице, хоть на минутку, ну мама же!» — «Этого нельзя, — грустно ответила она, — но если иногда увидишь что-нибудь хорошее, странное на улице или дома, — помни, что это я или от меня!» Тут она исчезла.
Девичьи переживания? Травма навсегда. В конце лета Марина вернулась в Россию и тотчас — в Тарусу. Там еще были безоблачные дни, Марине исполнилось семнадцать, но, уезжая оттуда, семья еще не знала, что Тарусы у них больше не будет. Коварные происки земского начальника Петрова увенчались отъемом дачи.
Мама была права: жизнь идет полосами. Ивану Владимировичу посреди неурядиц очень повезло: востоковед В. С. Голенищев, испытывая материальные затруднения, выбрал Волхонку, а не заграницу, для продажи оригинальных шедевров своей древнеегипетской коллекции. Музей вышел за рамки слепков и копий. В это же время Ивану Владимировичу предложили квартиру непосредственно в Музее на Волхонке, просторную, многокомнатную, но он отказался — слишком дорог ему был Трехпрудный, где выросли его дети и прошла лучшая часть жизни.
Еще продолжалась интрига Шварца, а тут и новый удар. Оттуда, откуда никто не ждал. В «Русских ведомостях» от 5 августа 1909 года появилось сообщение: «На днях в читальном зале Румянцевского и Публичного музеев обнаружено злоупотребление с книгами одного из постоянных посетителей библиотеки некоего литератора Л. Коб<ылин>ского, писавшего в декадентских журналах под псевдонимом «Эллис». Этот посетитель из выдаваемых ему книг для чтения вырезывал страницы текстов и брал себе. Проделка была замечена одним из служителей…»
Марина пишет Эллису: «Если с вами что-нибудь сделают, я застрелюсь!»
Это был друг — и общая влюбленность — сестер Цветаевых. Домашнее прозвище — Чародей. Он занимает сестер головокружительными разговорами и веселит искусством перевоплощений. Ася запомнила:
«Взмах трости, ее ожесточенный стук о тротуар, он летел, как на крыльях, в чем-то немыслимо-меховом на голове (зимой, в морозы). Но шла весна, кончились меховые шапки, и Эллис снова был в своем классическом котелке. Войдя, легким движением руки его иначе надев, вздернув бородку: «Брюсов!»
Брюсов был его кумир. Нежно любил он и Андрея Белого. Любил? Перевоплощался в них, едва назвав. Скрестив на груди руки, взглянет, надменно и жестко, что-то сделает неуловимое с лицом — «Валерий Яковлевич» тех лет, когда он писал: «желал бы я не быть Валерий Брюсов!» На время чтения этой строки Эллис был им, за него, как Наполеон за уснувшего на миг часового. Но начнет рассказывать о Борисе Николаевиче — и уже сами собой взлетают в стороны руки, обняв воздух, глаза стали светлы и рассеянны, и уже летит к нам из передней в залу не Эллис — Андрей Белый!»
Было у него и еще одно свойство: насмешлив, неблагодарен до самого мозга костей, надменен к тому, у кого ел, повелителен к тому, от кого зависел.
Кобылинский рифмовался с Кобылянским (Тигром). Лев Кобылинский — Эллис — ввел Марину в литературные круги Москвы. Они познакомились зимой 1907/1908 года в доме Лидии Александровны Тамбурер. Книгу прозы Бодлера «Мое обнаженное Сердце» в его переводах (М.: Дилетант, 1907) он надписал: «Дорогой Марине Ивановне Цветаевой от горячего поклонника ее чуткой, глубокой и поэтической души. Эллис».
Ему — ее поэма «Чародей»:
О Эллис! — Прелесть, юность, свежесть,
Невинный и волшебный вздор!
Плач ангела! — Зубовный скрежет!
Святой танцор,
Без думы о насущном хлебе
Живущий — чем и как — Бог весть!
Не знаю, есть ли Бог на небе! —
Но, если есть —
Уже сейчас, на этом свете,
Все до единого грехи
Тебе отпущены за эти
Мои стихи.
О Эллис! — Рыцарь без измены!
Сын голубейшей из отчизн!
С тобою раздвигались стены
В иную жизнь…
— Где б ни сомкнулись наши веки
В безлюдии каких пустынь —
Ты — наш и мы — твои. Во веки
Веков. Аминь.
Эллис неловко, пугано оправдывается перед общественностью: дескать, перепутал музейные книги с собственными, принесенными в музейный зал для занятий. От наказания ему удалось уйти, но на отношениях с Цветаевыми осталось пятно, переступить которое было предельно трудно или невозможно, и вообще пришлось уехать — с 1911-го он сопровождал Рудольфа Штейнера в лекционном турне, затем обратился в католичество, жил в Италии и Швейцарии: в Базеле, с 1919-го и до конца жизни — в Локарно.
Но 2 декабря 1910 года Марина пишет Эллису письмо, в котором, кроме прочего, касается «Антологии», единственного коллективного сборника, вышедшего в издательстве «Мусагет» (июнь 1911). Она просит его о некоторых поправках в стихотворении «Мальчик с розой» среди вещей, данных ему для «Антологии» и не вошедших в ее первую книжку «Вечерний альбом». В итоге было опубликовано два стихотворения: «Девочка-смерть» и «На бульваре». «Мальчик с розой» в «Антологию» не попал. Позже эти стихи вошли в раздел «Деточки» второго ее сборника «Волшебный фонарь».
Лето 1910 года Марина и Ася — поначалу с ними был и брат Андрей — провели под Дрезденом, в местечке Белый Олень (Weisser Hirsch). Сикстинскую Мадонну в Дрездене они рассматривали вместе с отцом. Затем отец, как всегда, уехал по своим делам. Жили сестры в доме пастора Бахмана, который бесконечно играл на рояле, осознавая себя великим композитором. Он сочинял симфонию, в которую никто не верил. Фрау Бахман сердечно опекала сирот. Марина отправляет отцу открытку с видом Дрездена 16/29 июня 1910-го: «Милый папа. Пишу тебе из Дрездена куда мы с Асей приехали сегодня купить некоторые вещи. «Weisser Hirsch» лежит в котловине. Горы в другом роде, чем шварцвальдские — менее приветливые. Целые дни льет дождь. У пастора кроме нас несколько пансионеров-мальчиков».
Прекрасный Белый Олень оказался для них местом малоинтересным, глубоко мещански-добропорядочным и значительного следа в творчестве Марины не оставил.
Тринадцатого июня Ивана Владимировича заочно уволили с поста директора Румянцевского музея. Иван Владимирович уединяется в сельской местности, создает и затем выпускает две работы: «Московский публичный и Румянцевский музеи. Спорные вопросы. Опыт самозащиты» (М.; Дрезден, 1910) и «Дело бывших министра народного просвещения тайного советника А. Н. Шварца и директора Румянцевского музея тайного советника И. В. Цветаева — заслуженных профессоров Московского университета» (Лейпциг, 1911). Сенат оправдал его.
Куда более волнующей — для Марины — была осень
1910 года. Прежде всего — в Трехпрудном появился Макс, Максимилиан Александрович Волошин, сам по себе чудо из чудес. Его хотелось гладить по густоволосой голове, и он им это позволил. Сама Марина была острижена наголо (повредив волосы перекисью водорода) и в чепце. Волошин попросил снять чепец и сказал: «Вы удивительно похожи на римского семинариста. Вам, наверное, это часто говорят?» Эта сценка отозвалась в ее письме ему 5 января 1911 года: «Один мой знакомый семинарист (Вы чуть-чуть знаете его) шлет Вам привет и просит Вас извинить его неумение вести себя по-вз