Борис, не люблю интеллигенции, не причисляю себя к ней, сплошь пенснейной. Люблю дворянство и народ, цветение и недра, Блока шинели и Блока просторов. Твой Шмидт похож на Блока-интеллигента. Та же неловкость шутки, та же невеселость ее. <…>
Знаешь, я долго не понимала твоего письма о «Крысолове», — дня два. Читаю — расплывается. (У нас разный словарь.) Когда перестала его читать, оно выяснилось, проступило, встало. Самое меткое, мне кажется, о разнообразии поэтической ткани, отвлекающей от фабулы. Очень верно о лейтмотиве. О вагнерианстве мне уже говорили музыканты. Да, всё верно, ни с чем я не спорю. И о том, что я как-то докрикиваюсь, доскакиваюсь, докатываюсь до смысла, который затем овладевает мною на целый ряд строк. Прыжок с разбегом? Об этом ты говорил?
Борис, ты не думай, что это я о твоем (поэта) Шмидте, я о теме, о твоей трагической верности подлиннику. Я, любя, слабостей не вижу, всё сила. У меня Шмидт бы вышел не Шмидтом, или я бы его совсем не взяла, как не смогла (пока) взять Есенина. Ты дал живого Шмидта, чеховски-блоковски-интеллигентского. (Чехова с его шуточками прибауточками усмешечками ненавижу с детства.)
Рассказ Чехова «В море» (1883) написан от лица матроса, излагающего эпизод из морского быта: матросня в свободное от вахты время подглядывает через просверленные в стенке «каюты для новобрачных» отверстия за пассажирами («Мы пьем много водки, мы развратничаем, потому что не знаем, кому и для чего нужна в море добродетель»). Рассказчик и его отец (они ходят на одном судне), «старый, горбатый матрос, с лицом, похожим на печеное яблоко», выиграли жеребьевку на подглядывание. Жертвы — молодой пастор и его новоиспеченная жена, юная красивая англичанка. Но оказалось, что вуайерское надругательство над супружеским ложем — только цветочки. Право первой ночи купил у пастора банкир, высокий, полный старик-англичанин…
— Выйдем отсюда! Ты не должен это видеть! Ты еще мальчик, — говорит сыну старый морской волк. «Он едва стоял на ногах, — повествует сын. — Я вынес его по крутой, извилистой лестнице наверх, где уже шел настоящий дождь».
Так или иначе, в поэме о лейтенанте Шмидте Пастернак снял посвящение МЦ.
Дмитрий Шаховской, ныне молодой монах, с уходом в Подворье рассылает друзьям свою стихотворную книжку «Предметы» (1926), в продажу она не поступила. МЦ отмечает заключительное стихотворение, и впрямь сильное, «Надпись на могильном камне»:
По камням, по счастью и по звездам
Направлял он путь к морям далеким.
Кораблей предчувствуя движенье,
Говорил он о великом ветре.
И никто не мог ему поверить,
Что хотел он в жизни только Славы —
Отлететь на каменные звезды,
Полюбить блаженства первый камень.
Она зовет Шаховского погостить в Сен-Жиль. «Жить будете у нас, в комнате Сергея Яковлевича вторая кровать». Ожидаются и Святополк-Мирский, и Сувчинский с Верой Александровной («пусть везет пестрый купальный костюм, здесь всё мужские и траурные»).
Что есть одиночество? По Рильке — условие достижения полноты бытия. Башня на горе. Цветаева это понимает совершенно. Но земного, обычного одиночества — не выносит. Завидна ее энергия в организации многолюдья вокруг себя. Обостряются отношения со стариками-хозяевами. Истые вандейцы-традиционалисты не принимают вольных ухваток и привычек, относя все это, по-видимому, к национальным свойствам этих русских.
Рильке прислал новую книгу — свои французские стихи «Vergers»[137]. МЦ откликается 6 июля: «у Гёте где-то сказано, что на чужом языке нельзя создать ничего значительного, — я же всегда считала, что это не верно. <…> Я не русский поэт и всегда недоумеваю, когда меня им считают и называют». Французский пример Рильке оказался очень плодотворным для ее будущих трудов на ниве самопереводов и переводов вообще.
Тем не менее слой проблем увеличивается, и отдых не в отдых, поскольку отдыха нет. И хотя хлопоты друзей о ее чешской стипендии увенчались полупобедой (ей оставили 500 крон ежемесячно на два месяца), в середине июля МЦ почувствовала общую усталость, в том числе нежелание письменного общения с Пастернаком. Она уже больше думает о том, что на тот случай, если ей вернут тысячу крон в месяц, ей придется возвратиться в Чехию, хотелось бы — в Прагу. 20 июля 1926-го она пишет Тесковой:
Прагу я люблю самым нежным образом, но, по чести, так мало от нее взяла — и не по своей вине. В Праге везде — музыка! Ни разу не была в концерте. Хотелось бы познакомиться с чехами, особенно с женщинами, все это было бы возможно в Праге, невозможно за городом. Я буду жить одна с детьми, как я могу на целый день уехать в Прагу, оставляя Мура одного с Алей. Аля — большая, но девочка. Мур промочит ноги, Мур упадет со стула и т. д. Заместительницы у меня нет, я ни разу не выеду в Прагу. <…>
Я уже здесь не живу, оставшиеся полтора месяца пролетят, я не могу жить тем, что заведомо кончится. Моя Вандея уже кончилась. Вижу уже вечер укладки, утро отъезда. Передышка в Париже — рачьте дале![138] (Безумно люблю этот крик кондукторов, жестокий и творческий, как сама жизнь. Это она кричит — кондукторами!)
Рачьте далее — но куда? У меня сейчас в Чехии ничего твердого нет, в устройстве я совершенно беспомощна. Вильсонов вокзал — куда? Боюсь, что просто сяду с Алей и Муром под фонарь — ждать судьбы (дождусь полицейского).
С Пастернаком у МЦ произошла, можно сказать, поэма конца. Не навсегда, а вот сейчас, на этом этапе. У него непросто в семье, с женой и сыном. С обеих сторон под конец были сказаны самые ясные слова в их переписке, его слова: «Я не могу писать тебе и ты мне не пиши».
В Москве разыгрался эпизод попытки чтения Пастернаком «Поэмы Конца» на квартире Бриков, в отсутствие Лили Юрьевны и Маяковского, пребывавших в Крыму. Присутствовавшие — штаб журнала «ЛЕФ»[139] — проигнорировали его порыв, и он бросил читку на второй странице. Он отдал эту поэму и «Крысолова» Николаю Асееву с люфтом в месяц, но Асеев позвонил наутро: гениально и ни с чем не сравнимо. Асеев изумительно прочел «Крысолова» там, где Пастернак провалился с «Поэмой Конца», — у Бриков, на Таганке. Поэму разбирали до четырех утра. Юный Семен Кирсанов «пальцы изъязвил чернилами», переписывая ее. Асеев читал и «Крысолова» на разные голоса. Асеев сказал: «Как она там может жить?» и прибавил: «Среди Ходасевичей». Заговорили о публикации «Поэмы Конца» в «ЛЕФе», твердо предполагая, что продукт МЦ понравится Маяковскому, шефу «ЛЕФа», но Пастернак в этом был не уверен. Не произошло.
Маяковский по фактуре — рост, широкий шаг, палка в руке, посадка головы — внешне походит на Петра Великого, а в Грузии, например, этих обоих великанов считают грузинами. Мифы бессмертны. Марки на конвертах с корреспонденцией Пастернака украшены изображением Медного всадника и выпущены к столетию восстания декабристов. Это ей не столь и далеко, напротив — близко, но в новом отечестве свои праздники, и МЦ туда не хочется.
Она в смятении. Однако 2 августа говорит гордо: «Слушай и запомни: в твоей стране, Райнер, я одна представляю Россию». В это время Рильке уже переехал на курорт Рагац. Здоровье его всё хуже, но рядом — старинные друзья Мария и Александр Тур унд Таксис, владельцы замка Дуино, прославленного элегиями Рильке. МЦ не понимает серьезности происходящего с Рильке и 14 августа рассуждает в письме к нему о том, что она не может делить Пастернака, ее брата, с его женой, поскольку ее сестрой быть не может, и кроме того выражает уверенность в том, что зимой она и Рильке встретятся, где-нибудь во французской Савойе. «Или осенью, Райнер. Или весной. Скажи: да, чтоб с этого дня была и у меня радость — я могла бы куда-то всматриваться (оглядываться?)». Он отвечает 19 августа: «Да, да и еще раз да, Марина, всему, что ты хочешь и что ты есть; и вместе они слагаются в большое ДА, сказанное самой жизни… но в нем заключены также и все десять тысяч непредсказуемых Нет».
Это было его последнее письмо.
Было и еще письмо от нее к нему (22 августа 1926-го), где содержатся предупреждение об отсутствии у нее денег на случай их встречи («Хватит ли у тебя денег для нас обоих?») и просьба подарить ей греческую мифилогию Штолля («Подаришь?»).
Тройственной переписки не было. Все было проще. Молодой поэт написал боготворимому мэтру и попросил оказать знаки внимания молодой поэтессе, им обожаемой. Мэтр сделал это. Молодая поэтесса, охваченная эгоцентрическим восторгом, отодвинула молодого поэта и стала переписываться с мэтром и молодым поэтом одновременно и поврозь. Молодой поэт завершил сюжет самоустранением. Мэтр подумал, что у них, молодых, так принято, хотя и высказал осторожные опасения на сей счет. Молодость этих молодых довольно условна — им за тридцать, и в своем ареале они звонко известны.
Разброс вкусовых интересов МЦ широк и непредугадываем. 29 августа 1926 года «Комсомольская правда» печатает «Гренаду» Михаила Светлова, поэта комсомольского. МЦ восхищена: это, на ее взгляд, лучшая песня последних двадцати лет. Она переписывает текст песни в свою тетрадь. От замка Дуино до крестьянской Гренады — полшага. Рильке поместил МЦ в пространстве от Москвы до Толедо. А ведь и впрямь хорошо:
Отряд не заметил
Потери бойца
И «Яблочко»-песню
Допел до конца.
…..
Не надо, не надо,
Не надо, друзья…
Гренада, Гренада,
Гренада моя!
Приближается осень, дыхание океана похолодело. Семейство Эфрон пытается ухватиться за лето, явно уходящее. Купаются, едят ежевику, ртом с кустов, и варят варенье. МЦ занята перепиской большой вещи — пьесы «Тезей». 4 сентября пишет Сувчинскому, роняя интересные мысли: