Вы большой умник. Помните, весной кажется, Вы мне сказали: «Теперь Вам уже не захочется… не сможете писать отдельных стихов, а?» Тогда удивилась, сейчас — сбылось. Лирическое стихотворение: построенный и тут же разрушенный мир. Сколько стихов в книге — столько взрывов, пожаров, обвалов: ПУСТЫРЕЙ. Лирическое стихотворение — катастрофа. Не началось и уже сбылось (кончилось). Жесточайшая саморастрава. Лирикой — утешаться! Отравляться лирикой — как водой (чистейшей), которой не напился, хлебом — не наелся, ртом — не нацеловался и т. д.
В большую вещь вживаешься, вторая жизнь, длительная, постепенная, от дня ко дню крепчающая и венчающая. Одна — здесь — жизнь, другая — там (в тетради). И посмотрим еще какая сильней!
Из лирического стихотворения я выхожу разбитой.
Да! Еще! Лирика (отдельные стихи) вздох, мечта о том, как бы (жил), большая вещь — та жизнь, осуществленная, или — в начале осуществления.
Его жене, Вере Александровне, МЦ поверяет 6 сентября нечто более земное:
С<ережа> и Аля (животы) наладились, С<ережа> очень похудел. В данный час терзается угрозой хозяйки потянуть нас к мировому за стирку (фактически: ополаскиванье двух детских штанов) в комнате… Когда я ей кротко возразила, что ополоснуть не есть стирать, она послала меня: «Dans le derriere du chien voir si j’y suis»[140], на что получила созерцательное: «Vous у etes surement»[141]. Грозится жандармами и выселением… Целые дни шепчется с разными дамами и куаффами, носится по городу, шепча и клевеща. <…>
5-го (вчера) был день Алиного тринадцатилетия (праздновали по-новому, по-настоящему 5/18-го), жалела — да все жалели — что вас обоих нет: были чудные пироги: капустный и яблочный, непомерная дыня и глинтвейн. Аля получила ко дню рождения: зубную щетку и пасту (ее личное желание), красную вязаную куртку — очаровательную, — тетради для рисованья, синие ленты в косы и две книги сказок: Грима (увы, по-французски^) и — полные — Перро, с пресловутыми moralites. <…>
Переписку Тезея кончила.
Совершенно непонятно, зачем у Али отнят год жизни, — ей исполнилось четырнадцать.
Второго октября 1926 года они покинули Сен-Жиль.
МЦ, вернувшись из Вандеи в Париж, узнала о том, что Володя Сосинский недавно побывал в полицейском участке за уличный инцидент, но был отпущен дежурным ажаном, узнавшим причину стычки: мосье Сосинский защищал честь женщины. Той женщиной была она. Некоторое время назад некий молодой поэт честил МЦ с эстрады, Сосинский вскочил на подмостки и отвесил ему пощечину. Тот проглотил эту пощечину и много других, которые получал при каждой встрече на улицах или в кафе. В полицию его взяли как раз за очередную прилюдную оплеуху. Аля принесла Володе от МЦ перстенек, на внутренней стороне которого было выгравировано: «Дорогому Володе Сосинскому — попытка благодарности за действенность и неутомимость в дружбе».
Хлопотами друзей снята квартира, в пятнадцати минутах поездом от Парижа, с Монпарнасского вокзала: станция Бельвю. Жить будут вместе с одной вшенорской семьей — Александрой Захаровной Туржанской, ее сыном Олегом и прочей многочисленной родней, дом пополам. Александра Захаровна — актриса, бывшая жена кинорежиссера В. К. Туржанского, Олега по-домашнему кличут Лелик. Александра Захаровна помогала МЦ при родах, крестила Мура. Со следующего года, когда они все перетекут в соседний городок Мёдон, она надолго станет старостой православного прихода.
Дом большой, с башенкой, железная решетка. Это, по версии МЦ, прежний дворец маркизы де Помпадур, разрушенный во Франко-прусскую войну 1870 года прусскими соплеменниками МЦ. Туржанские живут на нижнем этаже, Эфроны — на верхнем, и у них есть мансарда, где зимой нельзя жить, а весной чудесно. При доме садик, в трех минутах ходьбы — большой пустынный парк с обсерваторией. Недалеко — Версаль, до него две остановки на электрическом поезде, ближе, чем от Вшенор до Праги.
Аля выросла, похудела, похорошела. Ее намечено отправить учиться в Школу рисования Мстислава Добужинского и Ивана Билибина. Это лучше, чем гимназия, — и призвание, и будущий заработок. Живется Але нелегко, ибо весь день занята Муром.
Денежные дела плохи. За лето, написав три поэмы, МЦ ничего не напечатала. Сергей за работу в «Верстах» получает тысячу франков с номера, а номер выходит раз в четыре — пять месяцев. Расходы большие, нужно везде ставить печи, камины не греют. Квартира с мебелью, но без посуды. Тазы, сковороды, кастрюли, Муркины теплые вещи, пальто, вязаные штаны, чулки и прочее — в той самой пресловутой корзине. Необходим и примус.
Просьба о корзине и примусе обращена, разумеется, к Анне Антоновне Тесковой. Все это нужно отправить по адресу: Madame Marina Efron, 31, Boulevard Verd Bellevue (Seine et Oise) pros Paris.
Октябрь уж наступил, в «Современных записках» (1926. № XXIX) появилась рецензия Владислава Ходасевича на первый номер журнала «Версты» — «О «Верстах». МЦ набрасывает черновик письма, с почти знакомым названием: «Мой ответ Владиславу Ходасевичу».
Ходасевич пишет: «Открываются «Версты» стихами и прозой. В предисловии сказано, что задача их — направлять читательское внимание на все лучшее и самое живое в современной русской литературе. В соответствии с этим в художественном отделе «Верст» встречаем двух эмигрантских авторов (Марину Цветаеву и А. Ремизова) и пять советских…»
МЦ парирует: «Эмигрантским автором себя не считаю, ибо родилась раньше 1922 г. и большинство вещей, появившихся здесь, написала в России, из которой, кстати, не эмигрировала. [Также мало считаю Пастернака «^например? нрзб.>советским автором. Так же не считаю себя советским автором, считая такое деление, особенно касательно лирического поэта, смешным. Б<орис> П<астернак>, например, советский поэт, а я — эмигрантский. Почему? Потому что я в 1922 г. уехала, а Б<орис> П<астернак> остался в Москве.] <…> Я — русский поэт, и что еще точнее, еще чище, просто — поэт, родившийся в России».
Этот «Ответ» не доведен до конца, то есть не дописан и не отослан ни в одну из редакций. Та же участь, похоже, постигла и такое заявление:
Октябрь 1926 г. < В редакцию «Современных записок» >
Милостивый Государь, господин Редактор!
Не откажите в любезности поместить нижеследующее.
После статьи Ходасевича в Современных Записках № — о Верстах, прошу меня, ближайшего сотрудника Верст, сотрудником Современных Записок не считать.
Взрывать мосты за собой — и перед собой тоже — при ее нищете было бы более чем опрометчиво. О, да, она и не на то способна, но призрачная, пригородная, околопарижская жизнь не способствует проявлениям безрассудства. Однако пару лет в «Современных записках», до публикации «Тезея» (1928. № XXXVI), ее имени не будет.
В эмигрантской периодике разразилась еще летом и не кончается свистопляска вокруг первого номера «Верст». Этот номер состоит из новых произведений и перепечаток Пастернака, Есенина, Сельвинского, Бабеля и Артема Веселого, Ремизова и Цветаевой, а также неожиданной републикации «Жития протопопа Аввакума».
Иван Бунин был как раз протопопом Аввакумом Серебряного века, неистовым литературным старовером. В придачу к неуемному нраву он наделен глубоким скепсисом относительно женщин-стихотвориц. Десять лет тому, когда Мандельштам воспевал Цветаеву, Бунин родил шедевр стиховой портретистики, хоть вывешивай его рядом с изображением Ахматовой кисти Натана Альтмана (1914):
Большая муфта, бледная щека,
Прижатая к ней томно и любовно,
Углом колени, узкая рука…
Нервна, притворна и бескровна.
Все принца ждет, которого все нет,
Глядит с мольбою, горестно и смутно:
«Пучков, прочтите новый триолет…»
Скучна, беспола и распутна.
Он-то и сказал свое веское слово (Возрождение. 1926. № 429. 5 августа):
Еще один русский журнал за рубежом — первая (и громадная) книга «Верст». Просмотрел и опять впал в уныние. Да, плохо дело с нашими «новыми путями». Нелепая, скучная и очень дурного тона книга. Что должен думать о нас культурный европеец, интересующийся нами, знающий наш язык, понимающий всю страшную серьезность русских событий — и читающий подобную русскую книгу? <…>
А уж про Ремизова и Цветаеву и говорить нечего: тут любой дурачок за пятачок угадает, что именно дал в сотый, в тысячный раз Ремизов насчет Николая Чудотворца и Розанова и чем опять блеснула Цветаева:
Красной ни днесь, ни впредь
Не заткну дыры <…>
А рядом с Цветаевой старается Святополк-Мирский: в десятый раз долбит, повторяет почти слово в слово все то, что пишется о нас в Москве, наделяя нас самыми нелепыми, первыми попавшимися на распущенный язык уничижительными кличками и определениями…
Вслед за раздраженным Буниным солидно-саркастично высказался Антон Крайний, то есть Зинаида Гиппиус (Последние новости. 1926. № 1970. 14 августа):
Особенно богат поэтический отдел. И так ярок, что один дает представление обо всем остальном. <…>
Взглянем на нового, новейшего — на великого Пастернака (таким называют его «Версты»). Мне сказал один читатель, свободный от «предрассудков», жадный к любой новой книге: «я готов на все, но только надо сделать выбор: или наш русский язык — великий язык, или наш Пастернак — великий поэт. Вместе никак не признаешь, не выходит»…<…>
Чем же щегольнул в «Верстах» Пастернак?
Да ничем особенным, его «достижения» известны: «Гальванической мглой взбаламученных туч» «пробираются в гавань суда»… «Расторопный прибой сатанеет от прорвы работ» — «и свинеет от тины»… Далее, конечно, о «тухнувшей стерве, где кучится слизь, извиваясь от корч — это черви»…