Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 105 из 174

Что вам, молодой Державин,

Мой невоспитанный стих!

МЦ это ясно сознавала. Ее прихотливый стих больше выбор, чем прихоть. О том, что писала в эту пору, она сказала: это — сушайшее из всего, что она сделала.

Левизна стиха была вывернутым шиворот-навыворот пассеизмом. Будущую книгу «После России» открыл Василий Кириллович Тредиаковский — МЦ, как всегда несколько исказив первоисточник, в эпиграфе процитировала поэтического предка: «От сего, что поэт есть творитель, не наследует, что он лживец; ложь есть слово против разума и совести, но поэтическое вымышление бывает по разуму так, как вещь могла и долженствовала быть». Издателя своей книги она нашла в начале 1927 года, или он ее нашел. Возможно, это как-то связано с Эренбургом, поскольку этот человек входил в его круг. Это был Иосиф Ефимович Путерман — редактор, переводчик, выходец из России, служащий советского торгпредства в Париже и пайщик издательства «Плеяда». Это произошло при нечаянном посредничестве Саломеи, которой в конце апреля МЦ занесла для Путермана первую часть рукописи своей книги, назначив ему там встречу без ведома хозяйки дома.

МЦ не остановится, Рильке не оплакан до конца, стиха ей мало, работа продолжится. Эта работа не обязательно совпадает с текстом пишущейся вещи. Чаще — с тем, что рядом. 9 февраля 1927-го МЦ пишет обиженное большое письмо Пастернаку — в ответ на его короткое от 3 февраля.

Твое письмо — отписка, т. е. написано из высокого духовного приличия, поборовшего тайную неохоту письма, сопротивление письму. Впрочем — и не тайную, раз с первой строки: «потом опять замолчу».

Такое письмо не прерывает молчания, а только оглашает, называет его. У меня совсем нет чувства, что таковое (письмо) было. Поэтому всё в порядке, в порядке и я, упорствующая на своем отношении к тебе, в котором окончательно утвердила меня смерть Р<ильке>. Его смерть — право на существование мое с тобой, мало — право, собственноручный его приказ такового. <…>

Версты[146] эмигрантская печать безумно травит. Многие не подают руки. (Х<одасеви>ч первый). Если любопытно, напишу пространнее.

Передай Асе листочек, мои письма к ней не доходят.

Надо заметить, в эту пору Пастернак постоянно общается с Асей Цветаевой.

В день, когда МЦ писала ему, он отправил ей вторую часть «Лейтенанта Шмидта». В начале марта она откликнется: это несравненно выше первой части. Настаивая на том, что в образе Шмидта он «дал пошляка».

А до того, 27 февраля, МЦ кончила прозу о Рильке «Твоя смерть».

По существу это тоже письмо, поскольку обращено напрямую к Рильке. Оно состоит из двух маленьких новелл с экспозицией, где МЦ говорит о единстве всех переносимых человеком смертей, окружающих любую смерть, в данном случае — смерть Рильке. «Твоя смерть, Райнер, — говорю уже из будущего — дана была мне, как триединство».

Чего МЦ не хватило в ее «Новогоднем»? Зачем понадобилось договорить в прозе? Речь-то идет о смертях, совершенно незначительных в земной жизни. Эти две смерти отличают разве что их внезапность и какая-то нерядовая несчастность: пожилая француженка-учительница умирает в одиночестве у себя в каморке, а мальчик Ваня, даун, как прожил во блаженности свои тринадцать лет с умом полуторагодовалого ребенка, так и скончался по воле Божией, всеми любимый. «Как по волнам несет нас смерть по холмам могил — в Жизнь». Это была трактовка МЦ «Элегии» Рильке, ей посвященной.

Но вот что неожиданно. «Твоя смерть» — на удивление русская вещь. Пересыпанная французской речью в первой новелле «Mademoiselle Jeanne Robert»[147], «Твоя смерть» замешена на языке, более чем отчетливо русском, с употреблением собственных добавочных лексем: «всее» (больше, чем все), «прощее», «позжих», явно простонародно-разговорных по истоку, словно автор стоит в толпе крестьянских старух на похоронах, пытаясь быть им понятной и родной. А ведь ее адресат — совсем не оттуда. МЦ втягивает Рильке в русскую жизнь, зная, что ему это нужно. «Она должна была быть на нашей русской елке, потому что наша русская елка после вашей. Тринадцать дней разницы». Ближе к финалу: «(О русская прекрасная степенность горя!)».

Участники этих печальных и будничных событий списаны с ближайшего окружения, конкретно — с семьи Туржанских (в первой новелле): «Люди были все трезвые — (бабушка, тетка, дядя и мать мальчика, отец и мать девочки), люди, видавшие виды — кто в Советской России, кто в Армии, те и другие в эмиграции, люди — и это главное — с той кровоточащей гордостью, по которой и узнают изгнанников, люди, заместившие себя детьми, свое сорвавшееся или надорвавшееся сегодня их — о, каким! — завтра, люди времени (вечного недохвата его) и посему — по всему — нещадные к детскому, люди, взявшие детское время на учет».

Кроме того, в эту вещь вложено очень много личного, пережитого биографически. «Ведь она никогда не хотела носить бандажа, потому что нужен был бы врач, а она — вы меня понимаете — не хотела». Или: «Камфару я знала по последним минутам отца и для меня она называлась — смерть». Или: «Поглощенная твоей смертью, Райнер, то есть приобщая к ней все, мною до сих пор претерпенные: гордую смерть матери, высокоумилительную отца, другие, многие, разные, — приобщая или противуставляя? — я, естественно, насторожилась в сторону Ваниной камфары». Или: «Икра мне напомнила предсмертное материнское шампанское, — ничего не хотела, шампанскому обрадовалась. Икра тоже называлась смерть».

Так значит, об этом — очень своем — МЦ недоговорила в поэме? Видимо, так. Но и нота покаяния не могла не прозвучать в таком открытом разговоре. «Твоя Blutzersetzung (разложение крови) — которую я сначала не поняла — как! он, впервые после Ветхого Завета сказавший кровь, так сказавший кровь, просто — сказавший кровь! — не статья и доказывать не стану — именно он от Blutzersetzung — разложения, обнищания ее. Какая ирония! Не ирония вовсе, а моя первая, сгоряча, недальновидность. Истек хорошей кровью для спасения нашей, дурной. Просто — перелил в нас свою кровь».

В этой прозе лирики больше, чем в зарифмованном «Новогоднем». Получилась опять дилогия, как в случае двух чешских «Поэм».


В эту пору возникла новая волна евразийства. П. Б. Струве возобновил в Париже журнал «Русская мысль», последняя модификация которого существовала в 1921–1924 годах (София, Прага). Он стал единственным и последним выпуском (1927. № 1). Евразийству И. А. Ильин посвятил статью «Самобытность или оригинальничанье?»: «За последние двести лет Россия, якобы, утратила свою самобытную культуру, потому что она подражала западу и заимствовала у него; чтобы восстановить свою самобытность, она должна порвать с германо-романским западом, повернуться на восток и уверовать, что настоящими создателями ее были Чингис-Хан и татары. <…> Получается, вся государственность от Петра I до Столыпина; вся поэзия от Державина до Пушкина и Достоевского; вся живопись от Кипренского до Сомова; вся наука от Ломоносова до Менделеева и Павлова — подражание «гнилой германороманщине». <…> Мы, пока еще, Слава Богу, не подчинены «евразийцам»; комсомол еще не весь «уверовал» в чингис-ханство, не передал еще власть над русским улусом изобретательным приват-доцентам и не развернул еще своего грядущего урало-алтайского чингис-х-а-м-с-т-в-а…»

В этом свете очень важное и многослойное письмо, сдобренное ироническим ингредиентом, МЦ написала 21 февраля 1927 года Тесковой:

…Кончила письмо к Рильке — поэму. Очень точный образец моих писем к нему, но полнее других, п<отому> ч<то> последнее здесь и первое там. Пойдет в № 3 Вёрст. Сейчас пишу «прозу» (в кавычках из-за высокопарности слова) — т. е. просто предзвучие и позвучие — во мне — его смерти. <…>

Внешне очень нуждаемся — как никогда. Пожираемы углем, газом, электр<ичеством>, молочницей, булочником. Питаемся, из мяса, вот уже месяцы — исключительно кониной, в дешевых ее частях: coeur de cheval, foie de cheval, rognons de cheval[148] и т. д., т. е. всем, что 3 ф<ранка> 50 фунт — ибо есть конина и в 7–8 фр<анков> фунт. Сначала я скрывала (от С<ережи>, конечно), потом раскрылось, и теперь С<ережа> ест сознательно, утешаясь, впрочем, евразийской стороной… конского сердца (Чингис-Хан и пр.). А Струве или кто-то из его последователей евразийцев в возродившейся (и возрожденской) Русской Мысли называет Чингис-Аамами. <…>

Я в стороне — не по несочувствию (большое!) — по сторонности своей от каждой идеи государства — по односторонности своей, м<ожет> быть — но в боевые минуты налицо, как спутник.

С<ережа> в евразийство ушел с головой[149]. Если бы я на свете жила (и, преступая целый ряд других «если бы») — я бы наверное была евразийцем. Но — но идея государства, но российское государство во мне не нуждается, нуждается ряд других вещей, которым и служу. <…>

№ III Вёрст обещает быть прекрасным. Не оповещаю только из суеверия. Попадался ли Вам на глаза № 1 Русской Мысли? Единственный (и какой!) свет — письмо Рильке о Митиной Любви[150]. Рильке — о Бунине — чувствуете все великодушие Рильке? Перед Рильке — Бунин (особенно последний) анекдотист, рассказчик, газетчик. <…>

Скоро переезжаем, хозяйка набивала сразу 3 тыс<я-чи> фр<анков>, из которых (живем двумя семьями) на нас приходится половина. Платить невозможно, — итак: прощай, сад! прощай, парк! <…>

…а Ходасевич (друг и сотрапезник Горького, посетитель коммунистических кремлевских журфиксов, — затем сотрудник Дней — затем «Последних Новостей») — в «Возрождении» Struve (Струве).

Оба продались.

Полемика вокруг первого номера «Верст», вызванная статьей Ходасевича в «Современных записках», толкнула МЦ на новую вспышку — письмо от 9 марта 1927 года П. П. Сувчинскому и Л. П. Карсавину. Ее возмутило невнятное поведение данных господ относительно еврейского вопроса, когда в результате перепалки между «Верстами» и «Современными записками» крайним оказался Сергей Эфрон, поскольку у него одного в редакции «Верст» такая неевразийская фамилия. Приведя неопровержимые доказательства православности Эфрона, включая сюда женитьбу на ней, она в постскрипту