Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 107 из 174

Письмо не дописано и не отправлено. 9 мая о вечере Маяковского сообщили «Последние новости». Помимо дел пролетарско-интернационального размаха у него имеется личная жизнь в лице однодневной девушки Жени, ему ни разу не удалось ее рассмешить…

У него своя компания, большая и веселая, он заходит в художественную школу «Гранд-Шомьер», в кафе «Куполь», в монпарнасские магазины за галстуками и рубашками, дружит с художником Фернаном Леже, широко живет, поражается и поражает. Мыслимо ли увидеть в этаком кругу МЦ? Ее там и не было.

Она, очевидно, видела его в те дни, в «Вольтере» или как-то иначе. Этому есть косвенное свидетельство — набросочное письмо МЦ от 7–8 мая Пастернаку. Портрет с натуры. Так не напишешь по памяти:

Взгляд — бычий и угнет<енный>. Так<ие><вариант: Эти> взгляды могут всё. Маяковский — один сплошной грех перед Богом, вина огромная, что [нечего начинать], надо молчать. Огром<ность> вин<ы>. Падший Ангел. Архангел. <…>

(А у Маяковского взгляд каторжника. После преступления. Убившего. Соприкоснулся с тем миром, оттуда и метафизичность: через кровь. Сейчас он в Париже, хочу передать ему для тебя что-нибудь).

Не передала. Судя по всему, даже не подошла. Год назад, 9 апреля 1926-го, она, в письме Пастернаку, вкратце описав свою последнюю встречу с Маяковским в Москве на Кузнецком мосту, призналась: «…ты думаешь, мне не захотелось сейчас, в 6 часов утра, на улице, без свидетелей, кинуться этому огромному человеку на грудь и проститься с Россией? Не кинулась, п. ч. знала, что Лиля Брик и не знаю что еще…»

Ей стоило гигантских усилий побороть в себе самую настоящую, врожденную, неискоренимую робость. Все ее важнейшие встречи были невстречами. Тоской по встрече, жаждой встречи, страхом встречи, невозможностью встречи. Только в крайнем случае ветер обстоятельств приносил ее к человеку, встреча с которым была уже неминуема. С Маяковским, может быть, это произойдет у нее в будущем году.

Она была женщина, ей хотелось нравиться. В чужом платье и стоптанной обуви это вряд ли возможно. Но главное препятствие — непомерный объем личности и славы, даденных тому, кто притягивает больше всех на свете. Проще подослать к Блоку маленькую Алю с голубым конвертом или выслать в Царское Село Ахматовой лазурную шаль. Вся ее жизнь — безнадежное ожидание встречи в Савойе. Или теперь уже в Лондоне, той же Савойе, которой не будет.

По меркам МЦ, на земле среди живых было несколько поэтов, равных ей. Ни с одним из них не сложилось. Кроме Пастернака, который свалился на нее сам. Рильке сначала ушел — от нее, потом из жизни.

Ей ничего не стоило окликнуть какую-нибудь тень прошлого, вроде подруги материнской юности или одной французской поэтессы, прозу коей — роман «Новое упование» — в далекой молодости она переводила и печатала в «Северных записках». 7 мая в журнале «Les Nouvelles Litteraires»[155] появилась большая статья-отклик на новый сборник стихов Анны де Ноай «L’Honneurde souftrir»[156] (1927) Мориса Мартена дю Гара, редактора этого еженедельника. Тотчас МЦ пишет письмо де Ноай: «Сударыня! Я не читала Вашей книги Честь Страдать, и, не прочитав ее, вот что я о ней думаю. Это Ваша последняя книга и, будучи последней, она наиближайшая к следующей, значит — Ваша почти самая великая. Это Вы из последнего полночного удара: Вы из уже-завтра». При этом МЦ явно путает журналиста Мориса дю Гара с его двоюродным братом, писателем Роже Мартеном дю Гаром, автором романа-хроники «Семья Тюбо», называет Мориса дю Гара (или его кузена) — дураком, сосуном. Эпистола получилась лирико-философской и весьма пространной. Анна Элизабет Ноай, графиня де Матьё, не ответила, пополнив посланием от неизвестной свой архив — подобно Кузмину в 1921 году. Несколько иное — та самая подруга матери. Связь установлена, цели определены. МЦ саркастически делится с Саломеей (28 мая 1927 года): «Получила письмо от — давайте, просто: — Полячихи (Zina), нынче с тоской в сердце еду завтракать. С<ергею> Я<ковлевичу> нужен старый фрак для к<амуфляж>а, потому и еду. (Как Вы думаете, есть у Zina старый фрак??) <…> Нельзя ли лечить Zina внушением? То, что она ничего мне не дает — болезнь».

Наконец она сообщает Пастернаку (около 11 мая): «Пишу тебе по проставлении последней точки книги «После России», в первую секунду передышки. Завтра сдаю. <…> Не пойми меня превратно: я живу не чтобы стихи писать, а стихи пишу чтобы жить. <…> Пишу не п<отому> ч<то> знаю, а для того, чтобы знать».

Сергей Эфрон занят большими вопросами. 23 мая 1927-го пишет сестре Лиле:


Париж и весь Запад только и говорят в эти дни, что о предстоящем разрыве между Англией и СССР. Большая часть эмиграции радуется, а я и мой круг людей переживаем это, как и подобает русским — с болью и волнением. Англия приступила к последовательному и страшному натиску на Россию. Самое гадкое, что к этому грозному для России делу готовы примазаться многие русские группы. Утешаю себя тем, что вчерашний день никогда не побеждает завтрашнего. Напиши, как переживаются у вас (вернее — у нас) в Москве эти события.

Вторая злоба парижского дня — перелет через океан Линдберга[157]. Вчера вечером было всеобщее ликованье. Смелого летчика обезумевшая от восторга толпа чуть не растерзала. Его имя сейчас — самое популярное в Европе. Но все это, конечно, ты уже знаешь из газет.

Скоро выходит 3 № моего журнала «Версты». Видела ли ты хотя бы один из них? Наверное нет. Обидно.

У-у-жасно трудно тебе писать. Главное в письмо не вкладывается. Ответь немедленно. <…>

Не удивляйся моей старой орфографии — лень переучиваться.


Евразийские дела происходят в заданном режиме. Проходят обеды евразийцев и мероприятия их противников. 6 июня МЦ сидит на лекции Ильина «Евразийство как знак времени», вспоминая стихи Рильке «Ueber der wunderlichen Stadt der Zeit»[158] и свои собственные:

Ибо мимо родилась

Времени! Вотще и всуе

Ратуешь. Калиф на час —

 Время! — я тебя миную.

(«Хвала Времени»)

Припоминается и Кузмин — «От тоски хожу я на базары: что мне до них!..». Слушая лектора, она пишет на коленке обо всем этом Льву Шестову, заключая письмецо: «Да! А Вы не можете меня звать просто — Марина?»

А в принципе, главное — 24 июня 1927 года она кончила «Поэму воздуха»: отклик на событие Линдберга. Саломее МЦ сообщает: «Никому не нравится». Язык поэмы сжат, спрессован, воздуха между словами мало. Вся вещь выстроена на убыстрении ритма, в соответствии с полетом летательного аппарата, внутри которого помещен автогерой. Здесь не один воздух — их, воздухов, как минимум семь, семь небес. Весь универсум, набитый историей человечества с набором выборочных имен и персонажей, без уточнений и развития их функций. Связь между ними регулируется исключительно звуком. Разве что сделан мимолетный акцент — две строки — на Линдберге и его матери, беспокоящейся о сыне. Автогерой достигает невесомости, благодаря творца (со строчной):

Слава тебе, допустившего бреши:

Больше не вешу.

Слава тебе, обвалившего крышу:

Больше не слышу.

Солнцепричастная, больше не щурюсь.

Дух: не дышу уж!

Твердое тело есть мертвое тело.

Оттяготела.

Все это — курс воздухоплавания («Смерть, где всё с азов, / Заново…»), головокружительный набор высоты, этапы пути — землеизлучение, землеотпущение, землеотлучение, наконец землеотсечение: «Кончен воздух. Твердь».

Музыка надсадная!

Вздох, всегда вотще!

Кончено! Отстрадано

В газовом мешке

Воздуха. Без компаса

Ввысь! Дитя — в отца!

Час, когда потомственность

Ска — зы — ва — ется.

Речь не о рае — царстве душ, как это было в «Новогоднем». В конце «Поэмы воздуха» возникает что-то вроде космического корабля — храм. Храм, летя, нагоняет собственный шпиль, собственный смысл, и что важно — это храм готический. Что будет дальше — неизвестно. Человек стремится рационально постичь, вычислить механизм бытия. Русский вопрос о смысле жизни? Или о его отсутствии. Когда-то в статье-манифесте «Утро акмеизма» Мандельштам писал: «Хорошая стрела готической колокольни — злая, потому что весь ее смысл — уколоть небо, попрекнуть его тем, что оно пусто».

Одновременно с Линдбергом через Атлантику в противоположную сторону, в Америку, полетели два французских летчика — Ненжессер и Колли, но погибли. Парность гибельна, Линдберг — победа одиночества.

Вскоре Пастернак с восторгом опишет ей свой первый воздушный полет, а МЦ расскажет ему, как этим летом в парке Трианон они с Сергеем и Верой Сувчинской наблюдали катастрофу очередного авиона.

Читателей не так уж и много, языковая среда — совсем другая, кое-что из русских произведений переводится и для французов. Стихи МЦ трудны сами по себе, для перевода тем более, но именно стихи собирается переводить Петр Сувчинский, а ей бы хотелось — прозу. Однако ее прозу Сувчинский не терпит, точно так же, как и Святополк-Мирский, который переводит «Поэму Горы» для солидного журнала «Commerce». При всей натянутости отношений она считала Святополк-Мирского отличным переводчиком. Он собирался даже перевести «Детство Люверс» Пастернака, однако перевод не был закончен.

Но стихи ведь не кормят, скудный заработок, с них не разживешься. Она подбивает Льва Шестова, чтобы тот направил Сувчинского на перевод свежей работы — «Твоя память», уже принятой «Nouvelle Revue Française»[159]