Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 110 из 174

Сильно разбогатели — Сергей Эфрон вынужден подрабатывать в кинематографе на эпизодических ролях и в массовке, с 6 часов утра до 8 часов вечера. Фигурантам платят 40 франков в день, из которых у Сергея 5 франков уходят на дорогу и 7 франков на обед, итого, 28 франков в день. Таковых дней — два в неделю. 9 ноября Сергей пишет в Москву:


Дорогая Лиленька,

Бесконечно тронут Вериной присылкой (халва, икра, игрушки) — она растравительна. Мне ничего не нужно присылать — ведь я знаю, как вы живете. Особенно икра не лезет в рот. Была ли у тебя Ася? Посылаю тебе две Муриных карточки и одну свою. Только боюсь — не дойдут они.

Как Верин адрес и можно ли ей писать?

О себе писать почти нечего. Все это время снимался в кино — вставал в 5, приходил в 8. А вечером еще уроки. Теперь съемки кончились — ищу новых.

Как здоровье твое? М<арина> ходит бритая. Аля начала ходить в рисовальную школу и я вспоминаю, глядя на нее, свое детство — Арбат, Юона[166]. Но она раз в десять способнее меня.

Читала ли «5-ый год» Пастернака? Прекрасная вещь — особенно вступление. Только мало кто поймет ее — и у нас и у вас.


Самое хорошее в этом письме — поступление Али на учебу. Она учится композиции и русскому орнаменту у И. Билибина, декоративному рисованию у М. Добужинского.

МЦ узнаёт от Пастернака, что поэт Николай Асеев собирается в Сорренто и там намерен прочесть Горькому «Поэму Конца» и «Крысолова». Пастернак явно добивается — через Асеева — признания Горьким творчества МЦ. Кроме того, Асеев хочет говорить о ней в годовом отчете о русской поэзии. 19 ноября МЦ комментирует эти новости:


Асеев чужой. Что — еще раз поднимать эту глыбу чужести, еще эту гору волочь? Зачем? Хороший поэт? Есть книги! Душа? (предпол<ожим>) — В Царствии небесном все встретимся.

Его приезд мне как весть от тебя, вторая живая. Радуюсь очень. Он не будет в Париже? Пусть Горький (УСТРОЙ, и Асе скажи, и Асееву!) позовет меня в Сорренто, приеду, во имя тебя. Он мне расскажет о тебе и о России, для меня равнозначущих. Дай эту мысль и ему и Горькому, визу мне получить будет нетрудно, есть связи. Поехала бы на 2 недели, вела бы себя ЧУДНО, т. е. свято дала бы себе слово не раскрывать рта. <…> Борис, моя тоска по России растет. Недавно напала на свою брошенную вещь «Егорушка», Багрова-внука, Асиных рассказов, некоторых твоих писем, всё это зовет.


Начало декабря 1927-го — МЦ кончила «Федру». Писала ее около полугода, по полчаса — час в день. Вещь очень большая, больше «Тезея». МЦ думает сдать ее в «Современные записки». Сидит, доводит ее до конца, занята общей чисткой и выправкой, много недавшихся мест. Пишет Тесковой: «Держит меня на поверхности воды конечно тетрадь». Не отпускает мысль о новом вечере. О вечере — в Праге. Не привлечь ли к устройству вечера В. Ф. Булгакова? Он очень деятельный. И хороший друг. Если захочет — сможет.

На Рождество Аля и Мур слегли то ли с ангиной, то ли с гриппом, во всяком случае жар и кашель. МЦ и сама никуда не выходит, стесняясь бритой головы, к тому же внезапно покрывшейся нарывами. Рассылаются поздравления с Новым годом Саломее, Тесковой и Булгакову. Отдельно МЦ 30 декабря 1927-го пишет Пастернаку:

С Новым Годом, дорогой Борис, пишу тебе почти в канун, завтра не смогу, п<отому> ч<то> евразийская встреча Нового Года происходит у нас, следовательно — Вчера — годовщина дня смерти Рильке, а сегодня мне с утра — впрочем успела еще на рынок — пришлось ехать в госпиталь — резать голову. Теперь буду жаловаться: подумай, Борис, моя чудная чистая голова, семижды бритая, две луны отраставшая — пушистая, приятная и т. д. — и вдруг — нарыв за нарывом, живого места нет. Терпела 2 с лишним недели, ходила в кротости Иова, но в конце концов стало невтерпеж, — 10 или 12 очагов сгуст<ившейся> боли. Лечебница на краю света, ехала, одним Парижем, час, ждала два, в итоге — не прививка, на которую не имею возможности, ибо 10 дней леж<ать> чуть ли не в 40-градусном жару — а буйно и внезапно взрезанная голова. Ехала домой как раненый, совсем особое чувство бинта — рамы бинта, что-то от летчика и от летчика и от рекрута, во всяком случае лестно. Так, мужское во мне было удовлетворено. <…> Что еще? Новый Год евразийский, дружественный, но не мой. Мой — твой.

Новый, 1928 год встречали дома. Собрались евразийцы, всем было по возможности весело и спокойно. Больше всех радовалась Аля — она получила в подарок купленное на деньги из Чехии от Анны Антоновны Тесковой чудное серебряное кольцо с камеей, изображающей амура, похожего на Мура. Сам же Мур — столик от Тесковой же. Рождество устроили тоже дома — много гостей, в том числе близкие соседи Родзевичи — Константин Болеславович и Муна. МЦ ходит с ними в кинематограф, с Муной — по магазинам, где МЦ берет подарки своим, а Муна — ему, герою «Поэмы Конца». Каждому свое.

Аля посещает занятия в школе рисования три раза в неделю, для МЦ это означает сокращение ее работы на этот срок: с одиннадцати угра до шести вечера все отдается Муру. Досаждает и неприятность с головой, лечение дрожжами, — три недели мучений.

Одно утешает — Аля способна к рисованию и старается. Вскоре МЦ озаботится переводом Али в Художественную школу-мастерскую Василия Шухаева, поскольку нынешняя школа рисования — «pour dames et demoiselles»[167], ерунда, жалко времени, и перевод состоится.

МЦ не оставила мысль о вечере в Праге. «Неужели не наскребем тысячи крон?» — вопрос к Тесковой.

Десятого января профессор Николай Николаевич Алексеев прочел доклад «Идеократия и евразийский отбор» на заседании парижской группы евразийцев в зале Географического общества на бульваре Сен-Жермен, 184. Алексеев — философ-правовед, заведовал литературной частью отдела пропаганды Добровольческой армии. На следующий день Марк Слоним прочел доклад о молодых писателях за рубежом, устроенный редакцией «Воли России» в «Таверне Дюмениль» на бульваре Монпарнас, 73. В журнале печатались многие молодые писатели русской эмиграции — Г. Газданов, Б. Поплавский, В. Сосинский, А. Ладинский. «Где он их видел??» — вопрос МЦ к Саломее.

МЦ, можно сказать, зачастила на доклады. Пастернаку сетует в письме 1 февраля 1928-го: «Из-за тебя я в первый раз выслушала 1 1/2-часовой доклад о формальном методе, из которого впервые узнала об Опоязе и несбывшемся каком-то Емельке (МЛК), несколько хороших мыслей Шкловского (наследие по линии дяди — племянник: из которого след<овало> что Пушкин наследник не Державина. Я: А кого же? — Не исследовано. Сложный узел и т. д. — «А м<ожет> б<ыть> негрской крови?» — Он не был негром, а эфиопом)».

Об ОПОЯЗе — Обществе изучения поэтического языка — докладывал Борис Томашевский. МЛК — Московский лингвистический кружок. МЦ произносит «Емелька»: эМэЛьКа. Это два разных направления формальной школы. Виктор Шкловский трактует появление литературных традиций и школ так:


То, что пишет Пушкин про Державина, не остро и не верно. Некрасов явно не идет от Пушкинской традиции. Среди прозаиков Толстой также явно не происходит ни от Тургенева, ни от Гоголя, а Чехов не идет от Толстого <…> Эти разрывы происходят не потому, что между названными именами есть хронологические промежутки. Нет, дело в том, что наследование при смене литературных школ идет не от отца к сыну, а от дяди к племяннику <…> В каждую литературную эпоху существует не одна, а несколько литературных школ. Они существуют в литературе одновременно, причем одна из них представляет ее канонизированный гребень. Другие существуют не канонизовано, глухо, как существовала, например, при Пушкине державинская традиция в стихах Кюхельбекера и Грибоедова одновременно с традицией русского водевильного стиха и с рядом других традиций, как, например, чистая традиция авантюрного романа у Булгарина. Пушкинская традиция не продолжалась за ним, т. е. произошло явление того же типа, как отсутствие гениальных и остро даровитых детей у гениев[168].


Не было ничего странного в том, что МЦ охотно пошла на сближение с формалистами. При известной дистанции, по роду занятий они исходно были, как она любила говорить, одной расы, одних корней. Формалистов в первую голову интересовало новое слово в литературе как таковой, они занимались новым словом, а практика МЦ как раз и есть новое слово. Сошлись и по-человечески. Общались, гуляли, разговаривали. С четой Томашевских — Борисом Викторовичем и Раисой Романовной — были на чаепитии у композитора Сергея Прокофьева, создателя нового слова в музыке и очаровательного человека. Там веселая МЦ, указав на самый изысканный каштановый торт, попросила:

— Дайте мне кусок того… этого… лучшего… Пастернака. Так весь вечер интересный по форме и чудесный по вкусу торт назывался «Пастернаком».

Когда Томашевские уезжали, МЦ попросила передать Пастернаку «привет» в виде портсигара с затейливой застежкой и замечательную зажигалку, которые и будут отправлены Томашевской из Ленинграда в Москву вместе с сообщением о том, как трепетно относится МЦ к поэту и человеку Пастернаку.

Сам Пастернак имел довольно суровое мнение об этой ученой группе: «Вообще формализм есть метод ничегоне-говоренья ниочем».

Первого февраля 1928-го отметили три годика Мура. Через день «Возрождение» дает рецензию на «Версты» № 3, подписанную Н. Дашков (псевдоним Владимира Вейдле): «Два стихотворения («С моря» и «Новогоднее». — И. Ф.) этой поэтессы (я намеренно не говорю поэта, потому что стихи эти — именно дамские стихи) помещены в «Верстах». Они крайне расплывчаты, многословны, написаны не только ни о чем, но и ни с чем. Род кликушества выдается в них за вдохновение и случайное привешивание слова к слову за глубокое сталкивание и срастание слов».

Через пару дней МЦ читает «Федру» в Кламаре, у вдовы Леонида Андреева — Анны Ильиничны. Кламар расположен неподалеку, туда легко дойти пешком, там живет немало друзей, среди них Родзевичи. На читку насобирались свои, в том числе Марк Слоним, хвалили.