Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 114 из 174

Но есть и прямые ругатели. Е. Зноско-Боровский (Иллюстрированная Россия. 1928. № 33. 11 августа): «Несчастье Марины Цветаевой, что она творит в век, когда уже известно (и как давно!) книгопечатание. Живи она во время «оральной» традиции, ее бесподобный песенный дар нашел бы большее признание: только лучшие вещи сохранились бы, а худших никто не стал бы и запоминать. А так как последних у нее подавляющее количество, ибо на грех Марина Цветаева лишена критического отношения к себе и притом необычайно плодовита, то каково читателю отыскивать в груде ее стихопродукции те немногие отличные вещи (как, напр., изумительный цикл «Сивилла»), которые дают цену всему сборнику? Поиски тем более затруднительны, что в своих исканиях поэт ставит себе задачи трудности едва ли преодолимой. Они заставляют его говорить неправильности («душу, к корням пригубившую»), архаизмы («свергши, с оного сошед»), какофонию («разминовы-ваемся»). Кто не отступит перед перлами, вроде «вчувствовывается в кровь» или «впадывается в пропасть»?!»

Немного погодя высказался и Святополк-Мирский. Статья Святополк-Мирского «Die literature der russisch-en Emigration» была опубликована на немецком языке (Slavische Rundschau. Prag. 1929. № 1)[173]:


Самым значительным событием литературной жизни года стал сборник «После России» Марины Цветаевой, в который вошла вся ее лирика 1922–1925 годов. К сожалению, вершины творчества поэта этого периода, «Поэма Горы» и «Поэма Конца», по формальным признакам не могли быть включены в сборник. Однако и представленные стихотворения убедительно свидетельствуют о том, что Цветаева — крупнейший, после Пастернака, поэт своего времени, а годы 1922–1925 являются покамест лучшими в ее творчестве. Для сборника характерными являются две темы: эротическая и социальная. (Лишь малая часть стихотворений в книге не подпадает под эти темы. Но их необычность, их динамика делает их чрезвычайно интересными. Например, цикл «Деревья», «Облака», «Окно» — с их своеобразной героико-фонетической мифологизацией видимого мира — иного вообще не существует для Цветаевой. Здесь же примечательно стихотворение «Плач цыганки по графу Зубову».) В группе эротических стихотворений особенно остры непривычные для Цветаевой человеколюбие и чувство сострадания, пронизывающие стихотворения «Расщелина», «Ахилл на валу», «Ночные места» и др. Заслуживает быть отмеченным стихотворение «Клинок», которое по своему героическому тону напоминает Корнеля. К так называемому «социальному» циклу относятся стихотворения «Поэма заставы», «Заводские», «Хвала богатым» и особенно великолепная «Полотерская». Последняя по владению народным словарным запасом может быть поставлена в ряд с пушкинской «Сказкой о царе Салтане» и некрасовскими «Коробейниками».


Итак, в любом случае, в общем и целом — победа. На подзарядке литературного успеха одновременно быстрым шагом продвигаются небанальные отношения с юношей Гронским. МЦ подталкивает своего подопечного в направлении, больше, может быть, соответствующем его возрасту, вернувшемуся к ней самой. Ей во что бы то ни стало необходимо узнать лучшую, полнейшую биографию Нинон де Ланкло (1615/1623—1705) — французской куртизанки, Дон Жуана в барочной юбке, хозяйки литературного салона и писательницы. «Мне нужен один эпизод из ее жизни, до зарезу, для вещи, которую, в срочном порядке необходимости, хочу писать, не хочу выдумывать бывшего. Вещь, касающаяся Вас, имеющая Вас коснуться». В порядке необходимости оказывается сюжет о том, как у Нинон родился сын с четырьмя младыми претендентами на отцовство. К этому заданию — приписка от 30 апреля: «За-ночь моя просьба разрослась: узнайте, а может быть уже знаете, одежды того времени (половины XVII в<ека>), мне нужно знать как их одеть, не хочу гадать. Очень хочется до начала вещи поговорить с Вами о ней, услышать Ваше толкование данных, совместно скрепить духовный костяк». МЦ играет роль вроде бы и не новую. Некоторые ее корреспонденты уже были моложе ее. Но не столь разительно. 4 мая 1928-го — уже иной словарь соблазна:

Мой родной,

10 — не среда, а четверг — а нынче пятница (до-олго!) Хотите во вторник на Экипаж (Convention)[174]. Если да, безотлагательно сообщите мне точный поезд с Вашего медонского вокзала (Montparnasse) — поезд, на который не опоздаю — не опоздаете?

Начало в 8 1/2 ч<асов> Convention от Montpamass’a близко.

Если не можете, тоже сообщите.

Пишу Вам, молча проговорив с Вами целый час: ПО-ЗВУ-ЧИЕ, крайний звук которого есть ПРЕДЗВУЧИЕ.

Не бойтесь потерять мундштук[175], у Вас в руках — больше, чем в руках, ближе чем в губах! — несравненно большее.

Если бы Вы знали всю бездну[176] нежности, которую Вы во мне разверзаете. Но есть страх слов.

МЦ

Все это не в жизни, а в самом сонном сне.

Недалеко и до лирических стихов. Они и пришли.

Глава седьмая

Новая книга, новое чувство, новая игра, новые перспективы. Давно такого не было — может быть, с берлинского лета, когда МЦ все ждали, ценили, сулили новую жизнь.

Последнее лирическое кончалось так:

Доктора узнают нас в морге

По не в меру большим сердцам.

St. Gilles-sur-Vie (Vendee)

1926

(«Кто — мы? Потонул в медведях…»)

Стихотворением «Юноше в уста» (29 мая 1928 года) она закрыла весну, такую необыкновенную со всех сторон. Стиховым сверхвзлетом это нельзя назвать, но в смысле эротики — очень смело, насквозь сумасшедше:

Старая любовь —

Море не Руси!

Старую любовь

Заново всоси:

Ту её — давно!

Ту её — шатра,

Всю её — от до

Кия — до Петра.

Пей, не обессудь!

С бездною кутеж!

Больше нежель грудь —

Суть мою сосешь…

Как сказано в ее лирической «Федре» 1923 года: «Понесли мои кони!» Герою любовной лирики отдается все, что всосано с молоком матери, включая отечественную историю.

За весь 1928 год получилось семь стихотворений. «Юноше в уста», «Разговор с Гением», «Чем — не боги же — поэты!..», «Всю меня — с зеленью…», «Лес: сплошная маслобойня…», «Наяда», «Плач матери по новобранцу».

Трудно отобрать лучшее. Самое большое и сложное по синтаксису — «Наяда». МЦ строит эту вещь по старому принципу — песенному, с рефреном: «Вечный третий в любви!» Любви мешает всё, ей все и всё — третий лишний.

Прежде всего:

Проходи стороной,

Тело вольное, рыбье!

Между мной и волной,

Между грудью и зыбью —

Третье, злостная грань

Дружбе гордой и голой:

Стопудовая дань

Пустяковине: полу.

Получается так, что дружба женщины с юношей не получается как раз по причине сей пустяковины.

МЦ и не стремится к ясному разговору. Все связано со всем, и так оно и подается в каждом стихотворении. Но в лирике этого года острее всего остального бьет струя русскости — от легендарного основателя Киева до «Плача матери по новобранцу»:

Уж вы батальоны —

Эскадроны!

Сынок порожённый,

Бе — ре — женый!

Уж ты по младенцу —

Новобранцу —

Слеза деревенска,

Океанска!

Это инерция цветаевского стиля, та самая, что теоретически не действует в эпоху промежутка. Прорыва не произошло. МЦ в это время уже не пытается дописать эпического «Егорушку», перейдя на «Красного бычка», тоже на основе фольклора и устного народного разговора. Но лирический голос существует и напоминает о своем существовании. Если бы с такой подборкой выступила какая-то новая поэтесса, это сочли бы открытием.

Вызывающая непохожесть входит в человеческий состав МЦ и, соответственно, поэтический. То, что некоторые высасывают из пальца, некоторым другим дается даром матерью-природой и духом времени. Поколение МЦ не испытывает дефицита слепящей яркости и непредсказуемости. Но и на этом фоне МЦ все равно выделяется независимо от намерений. Так бывает: входит человек в комнату — и сразу видно: вошел поэт.

Однако монарху не надо быть собственным герольдом. Это лишнее. МЦ гениально трубит о приходе поэта, который, по существу, уже пришел.

С Верой Николаевной Буниной у МЦ случилось не совсем так. Оказалось, МЦ привлекла Веру Николаевну не столько сама по себе, сколько памятью о собственной юности. Нет, они не сверстницы — Вера Николаевна на одиннадцать лет старше, и девичье имя ее — Вера Муромцева, и она дружила на утре дней с Валерией Цветаевой, Лёрой, и часто бывала в Трехпрудном.

5-го мая 1928 г.

Дорогая Вера Николаевна,

Я все еще под ударом Вашего письма. Дом в Трехпрудном — общая колыбель — глазам не поверила! Первое, что увидела: малиновый бархат, на нем альбом, в альбоме — личико. Голые руки, открытые плечи. Первое, что услышала: «Вера Муромцева» (Раечка Оболенская, Настя Нарышкина, Лидия Эверс, никогда не виденные, — лица легенды!) Я росла за границей, Вы бывали в доме без меня, я Вас в нем не помню, но Ваше имя помню. Вы в нем жили как звук.

«Вера Муромцева» — мое раннее детство (Валерия меня старше на 12 лет)[177], «Вера Муромцева», приезды Валерии из института — прерываю! — раз Вы меня видели. Я была в гостях у Валерии. (4 года) в приемный день, Валерия меня таскала по всему институту, — все меня целовали и смеялись, что я такая серьезная — помню перегородку, над которой меня подняли. За ней был лазарет, а в лазарете — скарлатина. Поэтому до сего дня «скарлатина» для меня ощущение себя в воздухе, на многих вытянутых руках. (Меня подняли всем классом.)