Жизнь Эфрона в этом 1930 году потекла от его поздравительной открытки из Сен-Пьер-де-Рюмийи в Мёдон на обороте рождественской акварели художницы Юлии Николаевны Рейтлингер — до письмеца сестре Лиле на почтовой бумаге с маркой парижского кафе: «lа Rotonde Mont-Pamasse 105, Bd Montpamass, 105». Девять с лишним месяцев в савойских горах, поступление на кинематографические курсы фирмы Пате плюс еще одно событие, которое МЦ назовет горем.
Но все по порядку. МЦ остается в Медоне, действуя по прежним и новым направлениям путем хождения по инстанциям и в форме переписки. Отношения МЦ с Раисой Николаевной Ломоносовой до самого конца будут заочными. Раиса Николаевна помогала как могла. К Рождеству, как водится, прислала денег. МЦ записала Алю на курсы по истории искусств и живописи при Лувре — Ecole du Louvre. Это, кажется, задело Наталью Гончарову, или МЦ так показалось.
В письме Пастернаку от 18 марта 1930 года Ломоносова пишет: «Недавно получила длинное письмо от М. И. Ц<ве-таевой>. Какой она интересный и хороший человек. А встречи боюсь… <…>. Вдруг окажутся две М<арины> И<вановны><…> И за себя боюсь наибольше, скучная, некрасивая». МЦ пишет Ломоносовой 1 февраля 1930 года — в США:
Дорогая Раиса Николаевна! Вы живете в стране, которой я всегда боялась: два страха: по горизонтали — отстояния от всех других, водной горизонтали, и по вертикали — ее этажей. Письмо будет идти вечно через океан и — вторая вечность — на сто-сороковой — или сороковой — этаж. Письмо не дойдет, или — дойдет уже состарившимся. Не моим. Отсюда — всё, то есть: мое безобразное молчание на Ваше чудное, громкое как голос, письмо, и подарок. Есть у меня друг в Харбине[198]. Думаю о нем всегда, не пишу никогда. Чувство, что из такой, верней на такой дали всё само-собой слышно, видно, ведомо — как на том свете — что писать потому невозможно, что — не нужно. На такие дали — только стихи. Или сны. <…>
Мне уже сейчас грустно, что ему <сыну> пять лет, а не четыре. Мур, удивленно: «Мама! Да ведь я такой же! Я же не изменился!» — «В том-то и… Всё будешь такой же, вдруг — 20 лет. Прощай, Мур!» — «Мама! Я никогда не женюсь, потому что жена — глупость. Вы же знаете, что я женюсь на тракторе». (NB! Утешил!)
На Ваш подарок он получил — на Рождество: башмаки, штаны, бархатную куртку, Ноев ковчег (на колесах, со зверями), все постельное белье, и — ныне — чудный «дом на колесах» — «roulette», где живут — раньше — цыгане, теперь — семьи рабочих. Приставная лесенка, ставни с сердцами, кухня с плитой, — все по образцу настоящего. Мур напихал туда пока своих зверей.
Аля на Рождество (тот же источник) получила шубу, башмаки и запись на Cours du Louvre: Histoire de l’Art: Histoire de la Peinture[199]. Учится у Гончаровой, — ее в Америке хорошо знают, много заказов. Москвичка как я. Я о ней в прошлом году написала целую книгу, много месяцев шедшую в эсеровском журнале «Воля России». <…>
Сейчас пишу большую поэму о Царской Семье (конец). Написаны: Последнее Царское — Речная дорога до Тобольска — Тобольск воевод (Ермака, татар, Тобольск до Тобольска, когда еще звался Искер или: Сибирь, отсюда — страна Сибирь). Предстоит: Семья в Тобольске, дорога в Екатеринбург, Екатеринбург — дорога на Рудник Четырех братьев (там жгли). Громадная дорога: гора. Радуюсь.
Не нужна никому. Здесь не дойдет из-за «левизны» («формы», — кавычки из-за гнусности слов), там — туда просто не дойдет, физически, как всё, и больше — меньше — чем все мои книги. «Для потомства?» Нет. Для очистки совести. И еще от сознания силы: любви и, если хотите, — дара. Из любящих только я смогу. Потому и должна.
У Сергея Яковлевича истекает срок в замке д’Арсин, МЦ хлопочет о продлении, ходит в Красный Крест, где ей идут навстречу, но с условием перевести его в настоящую, то есть ужасную 30-франковую французскую санаторию. Дело усугубляется тем, что Аля вошла в возраст, требующий carte d’identite[200], и нужны деньги на штраф за семнадцать месяцев просрочки, а комиссар новый и свирепый — прежнего, милого за взятки убрали. МЦ пишет обо всем этом Саломее. Зовет прийти 25 февраля, во вторник, на франкорусское собеседование, где Борис Зайцев, например, будет говорить о Прусте: интересно!
В прошлом году группой русских и французских литераторов была организована Франко-русская студия, в рамках которой проводились собеседования, посвященные русской и французской литературе и их взаимосвязям. На первом собрании, 30 апреля 1929 года, было заявлено участие МЦ. Стенограммы двух содокладов с обеих сторон и их обсуждение публиковались в журнале «Cahiers de la quinzaine»[201].
Собрание, посвященное Прусту, 25 февраля состоялось. Французский докладчик — Роберт Оннерт, русский — философ Борис Петрович Вышеславцев. МЦ выступила в прениях, бурно возражая русскому докладчику: «Я бы хотела ответить моему соотечественнику Господину Вышеславцеву. Когда он говорит о том, что он называет «маленький мирок» Пруста, Г<осподин> Вышеславцев забывает, что не бывает «маленьких миров», бывают только маленькие глазки. <…> Сравнивая Пруста с поколением довоенных русских, Г<осподин> Вышеславцев забывает о том, что пить чай, спать днем, а ночью гулять — все это с искусством не имеет ничего общего. Иначе все мы были бы Прустами. Большое достижение Пруста заключается в том, что он обрел жизнь свою в писании, тогда как поколение довоенных русских растратило ее в разговорах».
Все идет, как всегда, внавал, на скорости. В конце февраля 1930 года в Париже вышел первый номер литературно-художественного журнала «Числа», соредакторы И. В. де Манциарли и Н. А. Оцуп. МЦ предложила им «Наяду», которая будет напечатана в сдвоенном номере 2/3 «Чисел» под заголовком «Нереида» — по-видимому, оттого, что наяда — нимфа вод пресных: рек, ручьев и озер, а у МЦ речь идет о море, в коем обитает нереида, морское божество.
Она ищет встречи — ей до зарезу нужно — с Шарлем дю Боссом. Это известный французский писатель по вопросам религии, философии, литературы, переводчик и исследователь Библии, написал эссе о Льве Толстом и Чехове, а главное — редактор журнала «Vigile»: надо пристроить «Мóлодца», переводимого ею на французский. Она зазывает Гончарову на блины: «Аля Вам скажет поезд, которым выезжать с Инвалидов[202]<…>… в лесу уже цветы (желтенькие)». Зовет в кино Гронского, кинематограф — единственный отвод души, недавно смотрела чудный фильм с Вернером Крауссом в роли Наполеона на острове Святой Елены. Саломею не устает теребить: «Очень благодарна была бы Вам, милая Саломея, за иждивение, 1-го у меня терм (напомню: трехмесячная плата за квартиру. — И. Ф.), мой первый без С<ергея> Я<ковлевича>, к<отор>ый всегда откуда-то как-то добывал».
Значит, все-таки — добывал?..
В марте 1930-го ее разыскала письмом Нанни Вундерли-Фолькарт, приятельница Рильке в последние годы его жизни, по его завещанию — душеприказчица, распоряжалась его литературным и эпистолярным наследием. У Рильке оставались мать и замужняя дочь, но возле умирающего поэта были трое — врач, сестра-сиделка и Вундерли-Фолькарт.
В архиве Рильке находились письма МЦ, и Вундерли-Фолькарт запросила у МЦ возможность ознакомиться с его письмами и права на публикацию их переписки. 2 апреля МЦ отвечает ей в лирико-философическом духе: «Мои письма к Р<айнеру> М<ария> Р<ильке> принадлежат ему — кого все слушали и кому ничего не принадлежало. Мои письма к Р<айнеру> М<ария>Р<ильке> — это он сам, которого в жизни не было, который всегда свершается, который — будет. Поэтому, милостивая государыня, отдайте мои письма будущему, положите их рядом с другими, которые будут, — пусть лежат они пять коротких десятилетий. Если через пятьдесят лет кто-нибудь о них спросит и потянется к ним — Вы предоставите их Вашим потомкам. Так лучше». По-видимому, в своих письмах ее смущали некоторые неувязки написанного с действительностью. Кстати говоря, МЦ лишь этой весной узнала из опубликованных писем Рильке, что Мёдон — город его роденовской юности: там была мастерская Родена, при котором Рильке состоял в секретарях. Его окружали тени тех, чьи имена носили теперь мёдонские улички, на которых они жили: Ронсар, Мольер, Руссо, Бальзак, Вагнер. В мёдонском лесу охотились короли.
Она многое о Рильке узнавала впервые. О том, что отрывок из перевода Рильке «Слова о полку Игореве», сделанного еще в 1904 году, был напечатан в еженедельном приложении к немецкой пражской газете «Prager Press» от 16 февраля 1930 года, она не знала. Он «с наставленным, как у собаки, ухом» смотрел с фотографии над ее письменным столом бок о бок с фотоизображением Сигрид Унсет.
Евразийцы в разброде, сидят на мели. Петр Сувчинский голодает, кормится у тещи, денег ни копейки. Почти все они где-то по возможности служат, издательство «Евразия» опустело.
Для МЦ — выход один: свой вечер. Она продумывает программу, составляет афишу, включив в состав выступающих — молодых поэтов, еще не знающих об этом. Пишет Владимиру Сосинскому, работающему в типографии, где печатается «Воля России»: «Не удивляйтесь, что помечен Вадим (Андреев. — И. Ф.), еще не успела запросить, но уверена, что не откажет, нынче пишу ему. Сообщите мне, пож<алуйста>, адр<ес> Поплавского, — еще тоже не оповещен, но тоже уверена. Мне нужно наработать на Сережино лечение. <…>…мой главный козырь Тэффи уезжает в начале мая».
В одном из приглашений — вне ранжира — Ираклию Георгиевичу Церетели, знаменитому меньшевику, бывшему министру почты и телеграфа Временного правительства (рекомендованному МЦ Маргаритой Николаевной Лебедевой), — замысел вечера трактуется так: «<…>…вечер действительно интересный: от Кн<язя> С<ергея> Волконского (Санкт-Петербург) до Поплавского (Монмартр), а посередке мы с Тэффи, к