Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 126 из 174

Вы спрашиваете меня, почему я рифмую свои стихи:

Я католик, я крещеный. У меня есть пес ученый. Очень я его люблю, Хлебом я его кормлю!

(Жако, 6-ти лет, сын лавочницы из нашего дома) Если бы указанный автор указанного четверостишия возгласил:

«Я — христианин, обладатель собаки, которую кормлю хлебом», — этим бы он ничего не сказал ни себе, ни другим: этого бы просто не было; а вот — есть.

Вот почему, господин Вильдрак, я рифмую стихи.

…..

Белые стихи, за редчайшими исключениями, кажутся мне черновиками, тем, что еще требует написания, — одним лишь намерением, не более.

Чтобы вещь продлилась, надо, чтобы она стала песней. Песня включает в себя и ей одной присущий, собственный — музыкальный аккомпанемент, а посему — завершена и совершенна и — никому ничем не обязана.

(Почему я рифмую! Словно мы рифмуем — «почему»! Спросите народ — почему он рифмует; ребенка — почему рифмует он; и обоих — что такое «рифмовать»!)

…..

Вот попытка ответа на Ваш — легчайший! — упрек мне в том, что звуковое начало в моих стихах преобладает над словом, как таковым (подразумевается — над смыслом)! — Милый друг, всю свою жизнь я слышу этот упрек, просто — жду его. И Вы попали в точку, ничего обо мне не зная, с первого взгляда (по первому слуху)! Однако Вы оказались проницательнее других, сопоставив не только звук и смысл, но и — слово (третью державу!) Упрек же Ваш, вместо того чтобы огорчить или опечалить, заинтересовал меня, как повод к спору, из которого сама я могла бы немало извлечь для себя.

Я пишу, чтобы добраться до сути, выявить суть; вот основное, что могу сказать о своем ремесле. И тут нет места звуку вне слова, слову вне смысла; тут — триединство.

Поймите, дорогой господин Вильдрак, я защищаю не свой перевод «Мóлодца» — не самое себя, а свое дело: правое

Я Вам буду только благодарна, если Вы укажете мне те или иные темные — или просто неудачные — или невнятнозвучащие — места, тем более что я — иностранка. Я могу плохо владеть рифмой — согласна; но Вам никогда не убедить меня в том, что рифма сама по себе — зло[210].

Приходят неприятности со стороны. Попал в очередную — серьезную — аварию сын Раисы Николаевны Ломоносовой, мотоциклист, повредил ногу, возможна ампутация. Пастернак получил отказ в загранице, написал об этом МЦ прямо на каком-то бюрократическом бланке. Сильный удар: страстно хотел. Восемь безвыездных лет.

Мур становится великаном, в Медоне ему тесно, на все натыкается и свирепеет. Про Монблан сказал: «Хорошая гора. Только — маленькая». МЦ водит его в детский садик за три километра.

Сергей Яковлевич поступил на курсы кинематографической техники, по окончании которых сможет быть оператором. Работать шофером такси или на заводе «Рено» ему не по силам. У него все время усталость, с самого утра.

В конце октября 1930-го приходит повестка, уже вторичная, на квартирный налог — 450 франков. Это грозит описью имущества уже через неделю. МЦ призывает Гронского, чтобы он с ее доверенностью пошел в редакцию парижского журнала экономики и социальной жизни «France et Mond» («Франция и мир»), где напечатана (1930. № 138) глава «Мóлодца» — «Fian?ailles» («Помолвка»). Получить гонорар — целая история, морока, еле-еле разрешившаяся.

Нанни Вундерли-Фолькарт подсылает второй том писем Рильке. МЦ в припадке благодарности рисует картину своего существования: «Изнурительная, удушающая нищета, распродаю вещи, что были мне подарены, вырученные 20–30 франков тут же улетучиваются, дочь вяжет, но за свитер с длинными рукавами — две недели труда, не меньше, ибо есть еще множество других дел! — дают всего лишь 50 франков. Я умею только писать, только хорошо писать, иначе давно бы разбогатела. Целых шесть месяцев я работала, переводя на французский мою большую поэму «Мóлодец», теперь она готова, выйдет в свет с рисунками Натальи Гончаровой, великой русской художницы, но когда, где? Придется ждать, чтобы не обесценить вещь. С русской эмиграцией лажу плохо, ибо — к ней не принадлежу. <…> Я совсем одинока, и в жизни, и в работе — как во всех школах моего детства: за границей — «русская», в России — «иностранка» — со многими друзьями, которых никогда не видела и не увижу. Совсем одна — с моим голосом».

Тескова и Ломоносова шлют помощь, МЦ обеих благодарит, особенно Ломоносову: «Самые вопиющие долговые глбтки — заткнуты», попутно сгущая краски: «Кстати, журнал («Франция и мир». — И. Ф.) до сих пор — т. е. почти год прошел — не заплатил мне за нее ни копейки». Заплатил. Елена Извольская содействует в овеществлении «Мóлодца»: подарила православную службу (молитвенник) на французском языке — отыскала! — и теперь переписывает на машинке всю вещь — длинную — 105 страниц, работает шестнадцать часов в сутки, иногда и восемнадцать. Вся эта работа — и автора-переводчика, и ее помощницы — пошла прахом. Поэма без результата поскиталась по маршруту: редакция ежемесячника «Нувель Ревю Франсез» — издательство «Галлимар» — редакция журнала «Коммерс».

Сидя в кафе «Ротонда» в промежутке между занятиями на кинематографических курсах, Сергей Яковлевич пишет 10 декабря 1930 года сестре Лиле: «Конечно мы увидимся! Я не собираюсь кончать свою жизнь в Париже, вообще не собираюсь «кончаться» или скончаться. Помоги только мне выбиться на новую дорогу. Особенно, если ты так же как и я относишься к синема».

Недотыкомка серая

Всё вокруг меня вьется да вертится, —

То не Лихо ль со мною очертится

Во единый погибельный круг?

Недотыкомка серая

Истомила коварной улыбкою,

Истомила присядкою зыбкою, —

Помоги мне, таинственный друг!

Недотыкомку серую

Отгони ты волшебными чарами,

Или наотмашь, что ли, ударами,

Или словом заветным каким.

Недотыкомку серую

Хоть со мной умертви ты, ехидную,

Чтоб она хоть в тоску панихидную

Не ругалась над прахом моим.

1 октября 1899

Знал ли Сергей Яковлевич эти стихи Федора Сологуба? Конечно же знал.

Мур 31 декабря 1930 года сказал матери:

— Не понимаю, зачем жена нужна?

— Чтоб в доме порядок был.

— Но ведь мама есть.

Глава вторая

Новый год — 1931-й — МЦ, Сергей Яковлевич и Мур встретили в семье Извольских, в узком кругу их родственников и друзей. Сергей Яковлевич был мрачен, зато ел настоящего диккенсовского гуся, фаршированного луком и шалфеем, и пил настоящее французское шампанское. Отоспались вповалку на огромном диване, под розовым атласным одеялом. Аля не с ними: в своем первом розовом вечернем длинном шелковом платье — с Лебедевыми на вечере Красного Креста.

Главным — единственным — педагогическим объектом МЦ становится Мур. Ася подсылает книжки для детей советских авторов — от Евгения Шварца до Самуила Маршака. Муру стукнуло шесть лет, и 18 февраля он собственноручно благодарит: «Милый Ася и Андрюша[211]! Мне так приятно получать посылки из России, что я даже прыгаю. Больше всего мне понравилось про водолазов и про обезьян». МЦ пишет статью «О новой русской детской книге», предлагает «Новой газете» (редактор М. Слоним; выходила в Париже с марта по май 1931 года) — статья не принята[212]. Без движения лежат законченный «Перекоп» и переведенный «Мóлодец». МЦ опять обращается за помощью к Николаю Павловичу Гронскому — перепечатать на машинке «Перекоп» (тысяча строк): есть надежда издать отдельной книжкой. Тщетная надежда. В одном из французских литературных салонов ее французский «Мóлодец» был выслушан в гробовом молчании. Признание, разумеется, придет, однако: «Все это — потом, когда меня не будет, когда меня «откроют» (не отроют!)».

В начале февраля 1931 — го в Париже останавливается Борис Пильняк — проездом в США. Знакомство их завязывается с разговора о Пастернаке. Выясняется, что Пастернак сейчас живет у Пильняка на улице Ямской по причине ухода от жены Жени, у него началась Зинаида Николаевна. На МЦ накатывают тяжелейшие, ревнивейшие мысли о своей никому-не-нужности, никогда-никем-нелюбимости, некрасивости, а тут еще и половина брови отчего-то вылезла, профессор прописал массаж и мышьяк — не растет, «так и хожу с полутора бровями».

При всем при том внешне у Пастернака литературные дела — в полном порядке: «Спекторский» выходит отдельным изданием в Государственном издательстве художественной литературы, «Охранная грамота» — в кооперативном «Издательстве писателей в Ленинграде».

МЦ пишет Ломоносовой: «Встретилась еще раз с Пильняком. Был очень добр ко мне: попросила 10 фр<анков> — дал сто. Уплатила за прежний уголь (48 фр<анков> и этим получила возможность очередного кредита. На оставшиеся 50 фр<анков> жили и ездили 4 дня. А не ездить — С<ергей> Я<ковлевич> и Аля учатся — нельзя, а каждая поездка (поезд и метро) около 5 фр<анков>». Раиса Николаевна письмо с этим фактом показывает знакомым, уговаривая помочь МЦ.

Еще не успел отбыть Пильняк — в Париж приехал Игорь Северянин. Два концерта — 12 и 27 февраля, МЦ была на последнем, который состоялся в зале Шопена (Pleyel, 252, rue du Faubourg-St.-Honore), публика — те, которых она ни до, ни после никогда ни в каком литературном зале не видала: все пришли, привидения пришли, притащились, призраки явились — поглядеть на себя, послушать — себя, — МЦ пишет ему, Северянину, утром 28-го, у нее, как у немцев, лучшая голова — утренняя: «Среди стольких призраков, сплошных привидений — Вы один были — жизнь: двадцать лет спустя». Это было первое сознание ПОЭТА за девять лет после России. Соловьем пропев свои стихи, он умолчал сонет о ней: