Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 129 из 174

Пушкин, при всем этом, конечно, присутствовал незримо, не мог не — хотя бы из-за юмора положения.

И, несмотря на: ни йоты, ни кровинки пушкинских, несмотря на (наконец, нашла!) рижскую мещанку — судорога благоговейного ужаса в горле, почти слезы, руку поцеловала бы, чувство реликвии — которого у меня нету к Пушкину — но тут два довода и вывода, к<отор>ые, из честности, оставляю оба:

первое:

ибо Пушкин — читаю, думаю, пишу — жив, в настоящем, даже смерть в настоящем, сейчас падает на снег, сейчас просит морошки — и всегда падает — всегда просит — и я его сверстница, я — тогда; она же — живое доказательство, что умер: Пушкин во времени — и неизбежно в прошлом — раз мы (внучки) приблизительно одного возраста

и второе:

ибо Пушкин — все-таки — моя мечта, мое творческое сочувствие, а эта — его живая кровь и жизнь, его вещественное доказательство, его четверть крови…

Из этого (кажется, для обоих — вывод, сейчас спешу, не успею додумать — вывод: насколько жизнь (живое) несравненно сильнее — физически-сильнее, ибо судорога, слезы, мороз по коже, поцелуй руки — физика — самой сильнейшей, самой живейшей мечты, самая убогая очевидность (осязаемость) самого божественного проникновения.

Казалось, не я это говорю, я, всю жизнь прожившая мечтой, не мне бы говорить, но — мое дело на земле — правда, хотя бы против себя и от всей своей жизни.


«Бич жандармов, бог студентов»? Ну, это вряд ли так на самом деле. Ни этим бичом, ни студенческим богом Пушкин никогда не был. МЦ накладывает на Пушкина мифологизированного Лермонтова («Прощай, немытая Россия…») да Некрасова, на похоронах которого студенты кричали о его первенстве относительно Пушкина. В ее пушкинском цикле — разумеется, семь стихотворений — больше от чтения Викентия Вересаева («Пушкин в жизни»), чем самого Пушкина. Больше от Пастернака, его строк:

Скала и шторм. Скала и плащ и шляпа.

Скала и — Пушкин. Тот, кто и сейчас,

Закрыв глаза, стоит и видит в сфинксе

Не нашу дичь: не домыслы в тупик

Поставленного грека, не загадку,

Но предка: плоскогубого хамита,

Как оспу, перенесшего пески,

Изрытого, как оспою, пустыней,

И больше ничего. Скала и шторм.

(«Тема и вариации»)

Колониальная выставка перемешалась с давним-дав-ним Гурзуфом, когда пушкинское «К морю» овеществлялось настоящим Черноморьем, той стихией, что позже была напрочь разлюблена. Фантазия о полюбовных отношениях царя Петра и «негра» Пушкина доведена до некоего антимонархизма (ненависть к Николаю I) по причине внутриэмигрантских баталий. Так старик Иловайский, столп монархии, презирал и судил последнего царя. «Пушкин в меру пушкиньянца!» Это уже привет Ходасевичу. Самоощущение правнучки Пушкина — салют пушкинской внучке. «Стихи к Пушкину» в действительности — стихи к тому кругу людей, которому брошена перчатка:

Пушкиным не бейте!

Ибо бью вас — им!

Как это нередко бывает, главное и лучшее сказано на полях основного текста. И это — лирика.

С фонарем обшарьте

Весь подлунный свет!

Той страны на карте —

Нет, в пространстве — нет.

Выпита как с блюдца, —

Донышко блестит.

 Можно ли вернуться

В дом, который — срыт?

Заново родися —

В новую страну!

Ну-ка, воротися

На спину коню

Сбросившему! Кости

Целы-то — хотя?

Эдакому гостю

Булочник — ломтя

Ломаного, плотник —

Грóба не продаст!

Тóй её — несчетных

Верст, небесных царств,

Той, где на монетах —

Молодость моя,

Той России — нету.

— Как и той меня.

Конец июня 1931

В июле она собирает Сергея Яковлевича на море (Ille de Batz, Бретань), ловить раков, на две недели — в долг, сообщая Саломее (вслед за просьбой об иждивении): «Пишу хорошие стихи». Он уезжает не к морю, а в горы — в замок д’Арсин. Она пишет стихи, более чем хорошие:

Нет, бил барабан перед смутным полком,

Когда мы вождя хоронили:

То зубы царевы над мертвым певцом

Почетную дробь выводили.

Такой уж почет, что ближайшим друзьям —

Нет места. В изглавьи, в изножьи,

И справа, и слева — ручищи по швам —

Жандармские груди и рожи.

Не диво ли — и на тишайшем из лож

Пребыть поднадзорным мальчишкой?

На что-то, на что-то, на что-то похож

Почет сей, почетно — да слишком!

Гляди, мол, страна, как, молве вопреки,

Монарх о поэте печется!

Почетно — почетно — почетно — архи —

Почетно, — почетно — до черту!

Кого ж это так — точно воры ворá

Пристреленного — выносили?

Изменника? Нет. С проходного двора —

Умнейшего мужа России.

Медон, 19 июля 1931

Июньско-июльское стихописание пополнится в августе-сентябре 1931-го неистовой «Одой пешему ходу», элегическими «Домом» и «Бузиной». В общем и целом определяются две линии — отвержение машинизированного сегодня и тоска по той стране, которой нет.

В это время образуется некая структура под названием Комитет (Общество) помощи Марине Цветаевой. Было составлено обращение Комитета с призывом помочь ей. МЦ пишет 31 августа Тесковой: «Если получите печатный (на машинке) листок — не удивляйтесь: Вам такие вещи не нужны, но другим импонируют». Общество собралось женское — Елена Извольская, Саломея Андроникова-Гальперн, Лидия Карсавина, Маргарита Лебедева, Натали Клиффорд-Барни. Анна Тескова пишет Альфреду Бему: «А у меня ведь опять заботы, заботы с Цветаевой! Получила на машинке писаную грамоту от г-жи Карсавиной. Извещает меня, что Цветаевой всегда было плохо (относительно денег), но сейчас уже так плохо, прямо нищета». Только что МЦ претерпела навязанный ей квартирной хозяйкой ремонт жилья, Аля пребывает в Бретани у Лебедевых, Сергей Яковлевич — в замке д’Арсин.

Саломея присылает из Швейцарии две открытки, на одной — фото церкви в местечке Рарон, где похоронен Рильке, на второй — фото самой могилы. Саломея пишет: «О Вас же думала в поездке, как видите: была на могиле Рильке и посылаю Вам снимок церкви, у кот<орой> он похоронен, могилу и цветы с могилы, кот<орые> сорвала для Вас». 7 сентября МЦ отвечает ей: «Аля в Бретани, лето у меня ка-торжноватое, весь день либо черная работа, либо гулянье с Муром по дождю под непрерывный аккомпанемент его рассуждений об автомобиле (-билях) — марках, скоростях и пр. Обскакал свой шестилетний возраст (в ненавистном мне направлении) на 10 лет, надеюсь, что к 16-ти — пройдет (выговорится! ибо не молчит ни секунды — и все об одном!)». К слову, в предыдущем — июльском — письме она цитирует Мура: «Мама, какая у Вас голова круглая! Как раз для футбола! Вот я ее отвинчу и буду в нее играть ногами». Она все еще не может отдать его в первоначальную (подготовительную) школу. Ей кажется, что там слишком много чужих и непомерные нагрузки и вообще ему будет там плохо, потому что он велик ростом, толст, мало знает французский и не похож на французских мальчиков. Ему шесть, и в Париж она привезла его девятимесячным ровно шесть лет назад.

В порыве благодарности она посвящает Саломее большую эссеистическую работу, которая затянется до весны будущего года и будет называться «Искусство при свете совести». В декабре МЦ проведет свой очередной вечер, ничем ярким не отмеченный, а Сергей Яковлевич в письме Лиле подведет итоги 1931 года:


Я очень долго был совсем без работы. С месяц как раздобыл место у одного американского изобретателя нового строительного материала (вид картона). Работа, как видишь, совсем не по моей специальности — но не скучная и на том спасибо. Пока получаю совсем мало (200 fr. в неделю), а работаю до 7 ч. вечера. Прийдя домой — валюсь в постель, так что жизни совсем не вижу. Во Франции такая поголовная безработица, что выбирать сейчас не приходится — хватай, что дают, чтобы не сдохнуть с голода. В первую очередь, конечно, страдают иностранцы, к<оторы>х отовсюду гонят.

Если у американцев дело пойдет — мне обеспечен на долгое время хлеб и приличный заработок.

Кино-продукция здесь тоже при последнем издыхании, Общество за обществом летят в трубу. Пока что вся моя прошлогодняя работа пропала даром. Ограничиваюсь тем, что стараюсь не отстать от передовой кинолитературы. И это очень трудно — совершенно нет досуга.

Мы живем плохо. Но и это плохое на фоне общей нужды может показаться удачей. Самое горькое для меня — отсутствие людей, среды, какая-то подвальная жизнь, когда приходится все силы напрягать, чтобы в одиночку продержаться.

Событий в моей жизни — никаких, или такие, о к<оторы>х и писать нечего.

Дети подрастают. Аля — совсем взрослая и мне всегда странно, что она моя дочь. Нас принимают за брата и сестру. Она продолжает работать над гравюрой и идет в школе первой. Несмотря на то что она первая ученица — я не особенно верю, что это ее призвание. Пишет она гораздо сильнее, чем рисует, да и подход к живописи и рисунку скорее литературный.

Мур — мальчик боевого самоутверждения. Оч<ень> умный и способный, но дисциплине поддается слабо.