Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 14 из 174

<…>

И это в лучшем случае.

То же самое, что с морем: одиночество, одиночество, одиночество (курсив мой. — И. Ф.). <…>

Все, что я сказала Вам, — правда. Я мучаюсь, и не нахожу себе места: со скалы к морю, с берега в комнату, из комнаты в магазин, из магазина в парк, из парка снова на Генуэзскую крепость — т<а>к целый день.

Но чуть заиграет музыка, — Вы думаете — моя первая мысль о скучных лицах и тяжелых руках исполнителей?

Нет, первая мысль, даже не мысль — отплытие куда-то, растворение в чем-то…

А вторая мысль о музыкантах.

Т<а>кяживу.

Из того же письма явствует, что Волошин приобщил Марину к своему тогдашнему увлечению гипотезой французского физиолога Рене Кентона о происхождении жизни из морских глубин, о тождестве «между кровью и морской водой». Она тут же определила состав волошинской крови — «со всеми морскими и земными солями в крови».

«Значит мы, — морские?» — спрашивает Марина и показывает свое стихотворение «Душа и имя»:

Пока огнями смеется бал,

Душа не уснет в покое.

Но имя Бог мне иное дал:

Морское оно, морское!

В круженье вальса, под нежный вздох

Забыть не могу тоски я.

Мечты иные мне подал Бог:

Морские они, морские!

Поет огнями манящий зал,

Поет и зовет, сверкая.

Но душу Бог мне иную дал:

Морская она, морская!

Однако апрель иссяк, труба зовет в Коктебель.

Пятого мая 1911 года после чудесного месяца одиночества на развалинах генуэзской крепости в Гурзуфе, в веском обществе пятитомного Калиостро и шеститомной Консуэлы, после целого дня певучей арбы по дебрям восточного Крыма, я впервые вступила на коктебельскую землю, перед самым Максиным домом, из которого уже огромными прыжками, по белой внешней лестнице, несся мне навстречу — совершенно новый, неузнаваемый Макс. Макс легенды, а чаще сплетни (злостной!), Макс, в кавычках, «хитона», то есть попросту длинной полотняной рубашки, Макс сандалий, почему-то признаваемых обывателем только в виде иносказания «не достоин развязать ремни его сандалий» и неизвестно почему отвергаемых в быту — хотя земля та же, да и быт приблизительно тот же, быт, диктуемый прежде всего природой, — Макс полынного веночка и цветной подпояски. Макс широченной улыбки гостеприимства, Макс — Коктебеля[11].

К ее приезду там обретались сестра и брат — Лиля и Сережа Эфрон, несколько оробевшие от сообщения Макса о том, что едет Марина, настоящий, самостоятельный поэт. Встретив гостью, Макс сосредоточился на ней.

Коктебель начала XX века — что это было? Болгарская виноградарская деревушка в двух верстах от моря в окружении чахлой растительности. Несколько дач кусками рафинада на темно-сером фоне белели там и сям. Виноделие было зачаточно и скудновато, поскольку прервались работы по ирригации этих мест, начатые первооткрывателем-цивилизатором Эдуардом Андреевичем Юнге.

Вокруг — Коктебельская долина: голая равнина да голые холмы без признаков жизни, кроме белопыльной дороги, ведущей то ли в Феодосию, то ли из нее.

Феодосия напоминала русскую провинцию, а была скорей остаточным южноитальянским захолустьем без морского порта и железнодорожного вокзала. Деревья чурались коктебельских окрестностей, где пробивали сухой суглинок лишь горькая трава, полынь да ковыль, кусты шиповника, лоха и дрока. Солончаковая пустошь. Запах полыни.

Тем поразительней смотрелись скалы у моря. Горный массив Кара-Даг (напишем по-старому), Черная гора, потухший вулкан, каменное пламя, гривастый кентавр, бородатым ликом пропарывающий овечье руно прибоя.

На хвосте кентавра — или вослед ему — Сюрю-Кая, Скала-шпиль, или Острая скала, отрог, с определенной точки обзора напоминающий запрокинутое человеческое лицо или посмертную маску.

А Кок-Кая — Святая гора, в которой покоился прах мусульманского мученика?

Были и мыс Хамелеон, и гора Верблюд, но эти топонимы или еще не существовали, или не ласкали слух поэта настолько, чтобы он впустил их в свои стихи, в которых царил Карадаг (теперь пишем так).

Был и бесподобный Кучук-Енишар, Малый Янычар, еще не ставший Горой Волошина с его прахом.

Плоский холм Тепсень спускался к месту, где в недавнем прошлом (1900) мать Волошина Елена Оттобальдовна купила небольшой участок по соседству с домом двух ушедших на заслуженный отдых певиц. Рядом ничего и никого, только шум ветра и моря. И ночное шуршание песка и гальки на пляже.

Молодой Макс издалека не одобрял этой покупки и предлагал в письмах к матери то Батум, то нечто другое: «Домик где-нибудь на берегу Салерно и Амальфи, особенно с южной его стороны между Салерно и Амальфи около Capo del Orso при городах Minori и Mayori, или дальше около Позитано — что может быть лучше? Туристов там нет: они толкутся на северном берегу около Сорренто. А какая красота! Когда я попал туда, мне сначала показалось, что я вижу что-то знакомое, похожее на Ялту. Но после понял, что Ялта сравнительно с этим просто лубочная копия с мастерского произведения гения. Там все голубое: и море, и скалы, и небо. Глядя на Черное море, нельзя составить себе никакого представления о всей прозрачности Средиземного. Оно так же не похоже на него, как Патриаршие пруды на Коктебельский залив».

Он тогда не понимал прелести Патриарших, а значит, и Трехпрудного, равно как и Коктебельского залива. Мать не вняла сыну. Она слушала себя.

Макс первый раз попал в Коктебель в 1893 году — ему шел шестнадцатый год, Марине — первый годик жизни.

Там у гражданского мужа П. П. фон Теша живет Елена Оттобальдовна, гимназист Макс учится в Феодосии. Жизнь течет, происходит всякое, очень большое и разное. У кромки Коктебельского залива исподволь вырастают два двухэтажных дома, принадлежащих матери и сыну. Объемы домов соответствовали ей и ему. Она небольшая, он большой.

Впрочем, Иван Бунин в своем портрете Макса Волошина упирает на маленькие руки-ноги и общую невысокость. Вольному воля. Это принцип Волошина.

Носитель холщового хитона и сандалий, древний грек в его лице мог протеистически легко обернуться кем-то вроде феодосийского грузчика — не переодеваясь. Это зависело от зрения очевидца.

Марина уже знала Крым, но то был Крым другой — южный, роскошный, кипарисовый, курортно-отстроенно-белоснежный, с татарской подоплекой. На пустынном берегу Волошина возрос Крым инакий — Киммерия.

Невидимый град, в сущности.

Волошин полагал, что в имени Крым татары отатарили древнее имя Киммерии.

У Гомера есть соответствующая строка про «киммери-ан печальную область». Это память тысячелетий и память Вячеслава Иванова, подсказавшего Максу имя страны, в историческом тумане найденной Волошиным.

Не углубляясь в клубок старых, сугубо личных страстей времен истлевших, воспроизведем известный отзыв Вячеслава Иванова (Аполлон. 1910. № 7) о первой книге Максимилиана Волошина «Стихотворения. 1900–1910»:

Собрание стихов М. Волошина обнимает весь долгий период его многообразного и сложного ученичества. Живопись учила его видеть природу; книги о тайном знании — ее слышать; творения поэтов — петь. Он создал в себе стройный мир и окружил его змеиным кольцом; светлый строй своего замкнутого мира назвал он Аполлоном, а змею — «довременною Обидой». И его Аполлон живет в мире с его Пифоном. Свой посох «изгнанника, скитальца и поэта» он благословил. И в любви благословил «темные восторги расставанья»… Любители поэзии и исследователи путей современной души будут радоваться существованию этой сгущенной и насыщенной идеалистическим опытом книги… Это богатая и скупая книга замкнутых стихов — образ замкнутой души. Она учит поглощать мир, а не расточать свою душу. Поэт «Киммерийских сумерек» должен научиться быть щедрым, чтобы петь, как поет птица. Он найдет самого себя только тогда, когда Аполлон его строя, преодолев жало Пифона свободным подвигом самоотдачи и саморасточения, братски встретится с Дионисом жизни.

Не правда ли, это — изысканная зуботычина? В Серебряном веке умели в парчу дифирамба заворачивать кирпич.

В том же духе вещает другой сподвижник-благожелатель — Брюсов (Русская мысль. 1910. № 5): «Стихи М. Волошина не столько признания души, сколько создания искусства… Книга стихов М. Волошина до некоторой степени напоминает собрание редкостей, сделанное любовно просвещенным любителем, знатоком, с хорошим, развитым вкусом…»

Никто из симпатизантов Волошина не различил в нем масштаб Волошина. Того, кем он станет в близком будущем. Брюсов, расхаживая по волошинскому берегу в 1924-м, не знал, что уже написана «Русь гулящая»?

В деревнях погорелых и страшных,

Где толчется шатущий народ,

Шлендит пьяная в лохмах кумашных

Да бесстыжие песни орет.

Сквернословит, скликает напасти,

Пляшет голая — кто ей заказ?

Кажет людям срамные части,

Непотребства творит напоказ.

А проспавшись, бьется в подклетьях,

Да ревет, завернувшись в платок,

О каких-то расстрелянных детях,

О младенцах, засоленных впрок.

Знал наверняка. В этом несчастном году — умер Брюсов — неслышно прозвучал и растянутый во времени момент рождения самого Макса. Огромного поэта.

В одном из писем жене, с ним быстро расставшейся, Маргарите Сабашниковой в октябре 1910-го Макс говорит: «Все, что кругом, — бесконечно грустно. Я остался один сам с собой в глубоком одиночестве…» В глухом смятении Макс убегал из столиц. Ему, «просвещенному любителю», советовали «петь, как птица». Требовался некий отдых.

Вот уж чего не было у Волошина — курорта. Тут питьевую воду и отходы возили на возах. Тут никто никому не платил (почти). Тут ходили босиком или в чувяках. В хламидах и шароварах. Тут жили обормоты. Водили музы первый хоровод? Хоровод обормотов. Танцуют все. Едят лапшу, пьют ситро, чай и кофе, берут у татар виноград, черешню и абрикосы. Словцо «обормоты» применительно к ним придумал граф Алексей Толстой, по кличке Алехан, при сем присутствовавший.