Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 140 из 174

<аниц> — Хлыстовки. (Кусочек моего раннего детства в гор<оде> Тарусе, хлыстовском гнезде.) Больше ничего не пишу, Белого написала только потому, что у Мура и Али была корь, и у меня было время. Стихов моих нигде не берут, пишу мало — и без всякой надежды, что когда-нибудь увидят свет. Живу, как в монастыре или крепости — только без величия того и другого. Так одиноко и подневольно никогда не жила.

В ужасе от будущей войны (говорят — неминуемой: Россия — Япония), лучше умереть…»

В 1931 году японцы вторглись в Маньчжурию и пригласили последнего цинского императора Пу И восстановить маньчжурское государство. Китайско-восточная железная дорога (КВЖД), проходившая по маршруту Харбин — Владивосток, исконно принадлежала России и обслуживалась ее подданными. 22 октября 1928 года из Китая были высланы все советские служащие КВЖД. С октября по декабрь 1929-го шли боевые действия между Китаем и СССР. 5 февраля 1932 года японские войска заняли Харбин и затем включили его в состав государства Маньчжоу-Го, создание которого 1 марта 1932-го провозгласили губернаторы, собранные японцами в Мукдене. 1 марта 1934 года Маньчжоу-Го было объявлено Великой Маньчжурской империей (Маньчжоу-ди-го). В воздухе пахло грозой.


Полномасштабных стихов у МЦ нет, лишь наброски:

Это жизнь моя пропела — провыла —

Прогудела — как осенний прибой —

И проплакала сама над собой.

Июнь 1934

А ведь это, между прочим, совершенно полномасштабное стихотворение.

Тринадцатого июня 1934-го Сталин позвонил домой Пастернаку. Что вы скажете о Мандельштаме? Мастер ли он? Пастернак сказал, что дело не в этом, а он мечтает о встрече и разговоре на более существенные темы, о смысле существования. Сталин упрекнул абонента — мы, большевики, своих товарищей не сдаем — и положил трубку. Его звонок вызван событиями, происходящими в северноуральском городке Чердынь, где ссыльный Мандельштам бегает по улицам в поисках расстрелянного трупа Ахматовой, арки в честь челюскинцев считает поставленными в честь своего приезда, выбрасывается из окна, ломает руку. С ним была Надежда Яковлевна. Дело кончилось переводом в Воронеж.

В Москве драматург Александр Гладков 9 июля 1934 года записывает в дневник: «По Москве ходят волшебно-прекрасные стихи Марины Цветаевой «Мой стол» и «На смерть Волошина». А недавно Д. Бродский читал мне и Лаврову стихи Мандельштама на смерть А. Белого. Да, есть еще стихи в этом мире! Бродский — грузнеющий, неопрятный сплетник, но страстно любит стихи, бессчетное число знает наизусть и переводчик Рембо. О судьбе Мандельштама ничего не известно».

В начале июля семья Эфрон переехала на новую квартиру, адрес: 33, rue J. В. Potin. Vanves (Seine)[240]. Ванв — это тот же Кламар, но другой коммуны. Устроившись на новом месте, разъехались на отдых в разные стороны. Сергей Яковлевич — в замок д’Арсин. Аля — на море, в Нормандию, где служит у немецких Ротшильдов — банкиров Bleichroder, за 150 франков в месяц учит троих детей и бабушку. Бабушку — французскому! Ей 80 лет. МЦ с Муром — в деревню Эланкур, недалеко от Парижа, вторая станция за Версалем.

Это настоящая деревня, редкому дому меньше двухсот лет, и возле каждого — прудок с утками. Часть мебели привезли, часть дружески дали местные русские — муж и жена — цветоводы. По старой — с чешских времен — памяти ухитрились поселиться на холме. Приезжала погостить А. И. Андреева, старый — 10 лет! — и верный друг, наслаждалась простором и покоем. Там-то, на эланкурском холме, и свершилось — стихи:

Что нужно кусту от меня?

Не речи ж! Не доли собачьей

Моей человечьей, кляня

Которую — голову прячу

В него же (седей — день от дня!).

Сей мощи, и плещи, и гущи —

Что нужно кусту — от меня?

Имущему — от неимущей!

А нужно! иначе б не шел

Мне в очи, и в мысли, и в уши.

Не нужно б — тогда бы не цвел

Мне прямо в разверстую душу,

Что только кустом не пуста:

Окном моих всех захолустий!

Что, полная чаша куста,

Находишь на сем — месте пусте?

Чего не видал (на ветвях

Твоих — хоть бы лист одинаков!)

В моих преткновения пнях,

Сплошных препинания знаках?

Чего не слыхал (на ветвях

Молва не рождается в муках!),

В моих преткновения пнях,

Сплошных препинания звуках?

Да вот и сейчас, словарю

Придавши бессмертную силу, —

Да разве я тó говорю,

Что знала, пока не раскрыла

Рта, знала еще на черте

Губ, той — за которой осколки…

И снова, во всей полноте,

Знать буду, как только умолкну.

Около 20 августа 1934 («Куст»)

Все тот же куст. Народный звук, песня — «Ямщик, не гони лошадей», не менее того.

Москва, — в белоколонном зале бывшего Дворянского собрания с 17 августа по 1 сентября 1934 года — с фанфарами, литаврами, горнами и барабанами — прошел Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Монархом советской литературы утвержден Максим Горький. Канонизирован Владимир Маяковский, превознесен Борис Пастернак. Объявлен соцреализм. В верности ВКП(б) поклялись все советские писатели, кроме отсутствующих — Булгакова, Платонова, Мандельштама и Ахматовой. Молодой поэт из народа Александр Прокофьев с трибуны съезда по легкомыслию читает Мандельштама:

Божье имя, как большая птица,

Вылетело из моей груди.

Двадцать шестого августа 1934 года Сергей Яковлевич пишет Лиле:


Читаю с тревогой по утрам французские газеты. Положение на Востоке все тревожней и тревожней. Начинаю ненавидеть японцев, как когда-то в детстве во время Японской войны. Здешние газеты, за исключением крайне-реакционных, в советско-японском конфликте держат сторону Советов. Вообще за последнее время (особенно после визита советских летчиков) отношение к Союзу резко изменилось в хорошую сторону. Эволюция проделанная Францией за последние два года в этом направлении необычна. Литвинов гениальный тактик[241]. Это особенно видно, когда наблюдаешь за международной жизнью отсюда.

Почти все мои друзья уехали в Сов<етскую> Россию. Радуюсь за них и огорчаюсь за себя. Главная задержка семья, и не так семья в целом, как Марина. С нею ужасно трудно. Прямо не знаю, что и делать.


Семь лет Саломея помогала МЦ: работая в модном журнале Люсьена Вожеля, получала 1500 франков в месяц, треть из них отдавала МЦ. В 1934-м этот ручеек иссяк. 18 октября МЦ пишет ей:

«Дорогая Саломея! Огромное спасибо за терм и смущенная просьба: попытаться пристроить мне 5 билетов на мой вечер 1-го. Вещь (проза) называется:

Мать и Музыка.

Мне этот вечер необходим до зарезу, ибо вот уже четвертый месяц не зарабатываю ничем, а начались холода.

Мы переехали в двухсотлетний дом, чудный, но от природы, а м. б. старости — холодный. Пишу, дрожа, как Челюскинцы и их собаки».

Челюскинцев МЦ наградила отдельным восторгом:

Сегодня — смеюсь!

Сегодня — да здравствует

Советский Союз!

За вас каждым мускулом

Держусь — и горжусь:

Челюскинцы — русские!

3 октября («Челюскинцы»)

Вечер прошел очень хорошо. Зал маленький, но полный.

Смерть брата Андрея, глухо отозвавшись в «Доме у Старого Пимена», напрямую вызвала к жизни образ Марии Александровны Цветаевой — очерк «Мать и Музыка».


Музыкального рвения — и пора об этом сказать — у меня не было. Виной, верней причиной было излишнее усердие моей матери, требовавшей с меня не в меру моих сил и способностей, а всей сверхмерности и безвозрастности настоящего рожденного призвания. С меня требовавшей — себя! С меня, уже писателя — меня, никогда не музыканта. «Отсидишь свои два часа — и рада! Меня, когда мне было четыре года, от рояля не могли оттащить! «Noch ein wenig!»[242] Хотя бы ты раз, раз у меня этого попросила!» Не попросила — никогда. Была честна, и никакая ее заведомая радость и похвала не могли меня заставить попросить того, что само не просилось с губ. (Мать меня музыкой — замучила.) Но и в игре была честна, играла без обману два своих положенных утренних часа, два вечерних (до музыкальной школы, то есть до шести лет!), и даже не часто оглядываясь на спасительный круг часов (которых я, впрочем, лет до десяти совершенно не понимала, — с тем же успехом могла бы оглядываться на «Смерть Цезаря» над нотной этажеркой), но как их глубокому зову — радуясь! Играла без матери так же, как при матери, играла, несмотря на соблазны враждовавшей с матерью немки и сердобольной няньки («совсем дитя замучили»!) и даже дворника, топившего печку в зале: «Пойди-ха, Мусенька, пробегись!» — и даже, иногда, самого отца, появлявшегося из кабинета, и, не без робости: «А как будто два часа уже прошли? Я тебя точно уж полных три слышу…» Бедный папа! В том-то и дело, что не слышал, ни нас, ни наших гамм, ганонов и галопов, ни материнских ручьев, ни Валерииных (пела) рулад. До того не слышал, что даже дверь из кабинета не закрывал! Ведь когда не играла я — играла Ася, когда не играла Ася — подбирала Валерия, и, покрывая и заливая всех нас — мать — целый день и почти что целую ночь! А знал он только всего один мотив — из «Аиды» — наследие первой жены, певчей и рано умолкшей птицы. «Даже «Боже, царя храни» не умеешь спеть!» — мать ему, с шутливой укоризной. «Как не могу? Могу! (и, с полной готовностью) «Бо-о-же!». Но до «царя» не доходило никогда, ибо мать, с вовсе уже не шутливо, — а с истинно-страдальчески-искаженным лицом тут же прижимала к ушам руки, и отец переставал. Голо