Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 143 из 174

 Возлюбленное мной — как церковь на дне моря,

С Тобою быть хочу во сне — на дне хранимым

В глубинных недрах Твоего простора.

Bellevue 1928 г.

Одновременно он заливал стихами некую В. Д. МЦ полагала, что многие из этих стихов на самом деле посвящены ей. В частности, стихотворение «Встреча»:

Пусть дважды будет приговор

Над золотой Твоей главою, —

Я заключаю договор

С Твоей бессмертною душою.

В крылатости безруких плеч,

Из стран последних вдохновений, —

Зову Тебя из вихря встреч,

Зову из ветра посещений.

Так, крылья на груди крестом —

Не сломит Веры вероломность —

Приди, покинь высокий дом.

Зову тебя в мою бездомность.

Bellevue, 1928

Из февральских писем МЦ к Тесковой:

«Самое странное, что тетрадь полна посвящений В. Д. (его невесте, к<отор>ая вышла замуж за другого) — посвящений 1928 г., когда он любил — только меня. Но так как буквы — другим чернил ом, он очевидно посвятил ей — ряд написанных мне, а мне оставил только это — неперепосвятимое — из-за имени. (Марина: море).

Напр<имер> — рядом с этим, т. е. в те же дни — посвященные В. Д. стихи о крылатой и безрукой женщине. Прочтя сразу поняла, что мне, ибо всю нашу дружбу ходила в темно-синем плаще: крылатом и безруком. А тогда — никакой моды не было, и никто не ходил, я одна ходила — и меня на рынке еще принимали за сестру милосердия. И он постоянно снимал меня в нем. И страшно его любил. А его невеста — видала карточку — модная: очень нарядная и эффектная барышня. И никакого бы плаща не надела — раз не носят. Когда прочтете переписку, поймете почему двоелюбие в нем — немыслимо. Очевидно — с досады, разошедшись со мной. Или ей — как подарок…»

Точно так же Ахматова ревниво и безоговорочно пеклась о стихах Гумилёва, по ее разумению, к ней обращенных. Лестно быть Беатриче? Не только. Важен диалог поэтов, образцовый в отдаленном прошлом: Сафо — Алкей. Любовное чувство выводится из разряда земных страстей на другой уровень, вне четвертого измерения. Неважно, что Гронский — не Гумилёв. МЦ нужен ее певец. С Рильке — получилось, с Пастернаком — тоже. Остальные — пожалеют.

Памяти Гронского написались четыре стихотворения, одна вещь («Оползающая глыба…») уже существовала, получился цикл «Надгробие», но вослед циклу возникло ударно-сконцентрированное восьмистишие:

Никому не отмстила и не отмщу —

Одному не простила и не прощу

 С дня как очи раскрыла — по гроб дубов

Ничего не спустила — и видит Бог

Не спущу до великого спуска век…

— Но достоин ли человек?..

— Нет. Впустую дерусь: ни с кем.

Одному не простила: всем.

26 января 1935

МЦ думает о книге переписки с Гронским 1928 года, начала переписывать в даренную ей Верой Буниной книжку — эту переписку. 11 апреля 1935 года в зале Географического общества она прочла свой доклад о поэзии Гронского «Поэт-альпинист». В «Последних новостях» была напечатана программа доклада: «Может ли в эмиграции возникнуть поэт? — Чего ждать от еще одной поэмы? — Потомок Державина. — Что такое поэтическая «невнятица». — Смысл гибели Николая Гронского. — Письма с Альп. — Альпинизм спортсмена и альпинизм поэта. — Поэма Белла-Донна: суть и форма. — Белла-Донна и Мцыри. — Эмиграция так же бессильна поэта — дать, как поэта — взять. Законы поэтической наследственности. — Корни поэзии».

За два дня до вечера МЦ онемела, у нее заболело горло — простуда. Но на сцене голос не подвел ее. Прочла — громко.

Было много стариков и старушек. Был Деникин[246], с которым Николай Павлович дружил — сначала в Савойе, потом в жизни. Слушали внимательно, но вещь местами не доходила. Аудитория была проста, я же говорила изнутри поэмы и стихотворчества. А им хотелось больше о нем… Родители отнеслись сдержанно… Я рассматривала Гронского как готового поэта и смело называла его имя с Багрицким и другими… Им это м. б. было чуждо, они сына — не узнали. <…> Но знаете, жуткая вещь: все его последующие вещи — несравненно слабее, есть даже совсем подражательные. Чем дальше (по времени от меня) — тем хуже. И этого родители не понимают. (Они, вообще, не понимают стихов.) Приносят мне какие-то ложно-«поэтические» вещи и восхищаются. И я тоже — поскольку мне удается ложь. Какие-то поющие Музы, слащавые «угодники», подблоковские татары. — Жаль. — О его книге навряд ли смогу написать. Боюсь — это был поэт — одной вещи. (А может быть — одной любви. А может быть — просто — медиум.) Я не все читала — отец не выпускает тетрадь из рук — но то, что читала, — не нравится. Нет силы. Убеждена, что Белла-Донна лучшая вещь.

Рецензия МЦ на книгу Н. Гронского «Стихи и поэмы» появилась в «Современных записках» летом 1936 года (№ 61). О том, чего не понимали родители, — умолчано.

Что остается у поэта в кризисе? Чаще всего — лишь высокохудожественное обслуживание своего эго. Талант уходит на сохранение слабеющей личности. Поток доказательств. Так ли было с МЦ в середине тридцатых? Похоже. А все-таки не так. Ее проза — не просто постскриптум к ее поэзии. Ее поведение — не тайна за семью печатями: она сама все о себе рассказывает, безоглядно обращаясь не столько к современникам, сколько в будущее. Ситуация с пропавшим и вернувшимся голосом — вообще модель того, что с ней происходит в последнее десятилетие ее творчества.

Конгресс оказался подлинным водоразделом между прошлым и будущим. Потеря прежнего Пастернака была равна почти потере себя. По другому адресу Пастернаком было совсем недавно (1931) сказано:

Мы не жизнь, не душевный союз —

Обоюдный обман обрубаем.

(«Не волнуйся, не плачь, не труди…»)

Это был нас возвышающий обман. Практически — правда. С другими у нее было проще, да и других-то оставалось раз-два и обчелся. Буниной она говорит в июне, еще до конгресса: «Вы — может быть — мой первый разумный поступок за жизнь».

Но какова все-таки ее связь с Пастернаком: ничего не зная о Гронском, он в своем импрессионистическом слове с трибуны конгресса заговорил — об Альпах.

А в далеком Воронеже 18 июня 1935 года Осип Мандельштам завершил стихотворение «За Паганини длиннопалым…», об истории которого рассказал в своем дневнике мандельштамовский собеседник Сергей Рудаков: «Вчера (5 апреля. — И. Ф.) были на концерте скрипачки Бариновой (с Мандельштамом бесплатно) — у нее невероятный цветаевский темперамент, 22-летняя молодость и неартистичная живость. (Когда я это сказал, О<сип> Э<мильевич> удивился, откуда я мог так угадать действительное сходство с Цветаевой, когда я ее не видел. А ритмы-то стихов!) А вот и мое достижение. После года или более Мандельштам написал первые 4 строчки. О ней, о Бариновой, после моих разговоров —

Играй же на разрыв аорты

С кошачьей головой во рту,

Три чорта были — ты четвертый,

Последний чудный чорт в цвету».

До отъезда на юг МЦ выступила с чтением своей повести «Черт» в Географическом обществе на бульваре Сен-Жермен, 184, о чем предварительно в тот же день сообщили «Последние новости»: «Краткое содержание: Красная комната. — Ночное купание. — Встреча в окне. — Почему черт жил в комнате Валерии? — Красный карбункул. — Картеж. — Черный Петер. — «Черт, черт, поиграй да отдай!» — Первая исповедь. — Священники и покойники. — Голубой ангел. — Последняя встреча. Начало в 8 1/2 вечера. Билеты при входе». Саму повесть опубликовали «Современные записки» (1935. № 59).

А в это время беда с Бальмонтом: начало белой горячки. Сидит в санатории «Epinay» под Парижем, за плату, со скидкой. Чудный парк, гуляет до двух ночи. Влюбился в юную surveillante[247] и предложил ей совместно броситься в Сену. Отказалась. Тогда он предложил ей ее сбросить, а потом — спасти, ибо — не правда ли, дорогая? — я легко проплываю два километра? Отказалась тоже — и весь день пряталась — везде искал — чуть с ума не сошел. И так далее, поэт в своем репертуаре. Письмо от него с рассказом о его подвигах показывает МЦ на улице жена Бальмонта Елена Цветковская. Он пишет ей: «Дорогая! Я безумно люблю (следует имя) — как никогда еще не любил. Пришли мне 12 пузырьков духов — dchantillons[248] — фиалку, сирень, лаванду, гвоздику, а главное — розу и еще гелиотроп, что найдешь — для всех surveillantes, чтобы не завидовали. Я Жанне подарил весь свой одеколон и всю свою мазь для рук — у нее ручки — в трещинах! А ручка еще меньше, чем у (имярек, — женское). Дорогая! Пришли мне побольше папирос, — сумасшедшие выкурили весь мой запас». Елену пока к нему не пускают, она убивается. Бальмонт мечтает по выздоровлении остаться там садовником.

Между тем Бальмонт собирается провести свой вечер. По этому поводу МЦ 7 мая 1935 года пишет своей новой корреспондентке Ариадне Берг:

«Вы, конечно, уже слышали о безумии Бальмонта. О нем (и норме) можно сказать как Segur[249] о Наполеоне в России: Sa mesure dtait grande, mais il l’a depasse quand тёте…[250] Он ненормален даже для поэта, даже для себя. 17-го его вечер (где, сейчас не знаю, узнаю — извещу) — будьте непременно, зову Вас не как на курьёз, а как на конец поэта. Ибо это — конец, ему на днях 70 лет. Зал будет полный, необходима хоть горстка своих, предпочитающих безумие Бальмонта — разумию всех остальных.