На Кузмине они сходились, но МЦ отвлечена от конкретики, охвачена стихийным порывом: «Первый ответ на вид Вашего письма: удар в сердце — и ком в горле и пока я письмо (аккуратно) вскрывала — ком рос, а когда дело дошло до вида букв — глаза уже были застланы, а когда я, приказав им — или себе — подождать — прочла и дочла — я уже ничего не видела — и все плыло. И я сама плыву сейчас, вместе с глазами и буквами».
Ледяная тиара гор —
Только бренному лику — рамка.
Я сегодня плющу — пробор
Провела на граните замка.
Я сегодня сосновый стан
Обгоняла на всех дорогах.
Я сегодня взяла тюльпан —
Как ребенка за подбородок.
Цикл «Стихи сироте» — семь стихотворений. Такого взлета у МЦ не было давно. Она не мудрствует лукаво в привычном словаре и системе образов, оказавшихся неотработанными. Все предыдущее — лишь площадка для того, что сотворяется сейчас. Это все у нее уже было — и скалы, и плющ, и горизонт, и пещера. Было — не было. Говорится впервые в жизни:
Могла бы — взяла бы
В утробу пещеры:
В пещеру дракона,
В трущобу пантеры.
В пантерины — лапы —
— Могла бы — взяла бы.
Природы — на лоно, природы — на ложе.
Могла бы — свою же пантерину кожу
Сняла бы…
— Сдала бы трущобе — в учебу!
В кустову, в хвощёву, в ручьёву, в плющёву, —
Туда, где в дремоте, и в смуте, и в мраке,
Сплетаются ветви на вечные браки…
Туда, где в граните, и в лыке, и в млеке,
Сплетаются руки на вечные веки —
Как ветви — и реки…
В пещеру без света, в трущобу без следу.
В листве бы, в плюще бы, в плюще — как в плаще бы…
Ни белого света, ни черного хлеба:
В росе бы, в листве бы, в листве — как в родстве бы…
Чтоб в дверь — не стучалось,
В окно — не кричалось,
Чтоб впредь — не случалось,
Чтоб — ввек не кончалось!
Но мало — пещеры,
И мало — трущобы!
Могла бы — взяла бы
В пещеру — утробы.
Могла бы —
Взяла бы.
Через четыре дня, в понедельник 31 августа — письмо МЦ Штейгеру: «Дитя! Начнем с дела. Вы отлично сделали, что не приехали, Вы поступили как умный хороший зверь, который пошел отлеживаться в берлогу. (Если бы Вы тотчас приехали — это был бы удар радости, которого я не мыслю. У меня всегда чувство — что я умру от радости — или от страха.) <…> Убеди меня, что я тебе — нужна. (Господи, в этом все дело!) раз-навсегда убеди, т. е. сделай, чтобы я раз-навсегда поверила, и тогда все будет хорошо, потому что я тогда могу сделать — чудо».
Стихи ему она писала вперемежку с пушкинскими переводами, в частности — с «Бесами» («Les Demons»). Может быть, ему нелегко было читать ее вердикт: «— Почему Ваши письма настолько лучше Ваших стихов? Почему в письмах Вы богатый (сильный), а в стихах — бедный. Точно Вы нарочно изгоняете все богатство своей беды и даете беду: бедность. Почему Вы изгоняете все богатство своей беды и даете беду — бедную, вызывающую жалость, а не — зависть. <…> — Вам в стихах еще надо дорасти до себя-живого, который и старше и глубже и ярче и жарче того». Он посвятил ей стихи:
В сущности, это как старая повесть
«Шестидесятых годов дребедень»…
Каждую ночь просыпается совесть
И наступает расплата за день.
Мысли о младшем страдающем брате.
Мысли о нищего жалкой суме,
О позабытом в больничной палате,
О заключенном невинно в тюрьме.
И о погибших во имя свободы,
Равенства, братства, любви и труда.
Шестидесятые вечные годы…
(«Сентиментальная ерунда»?)
Ее оценка: «Первое и резкое: убрать кавычки — отличные стихи». Наверное, в разговоре с ним ей мерещится Лермонтов, и она считает, что ему двадцать шесть лет, а на самом деле — ему идет тридцатый.
Второго сентября ей удалось съездить в Женеву. Оттуда она выслала ему теплую зеленую куртку: «Я сама хотела бы быть этой курткой: греть, знать, когда и для чего — нужна». Кроме того — свою книгу «Ремесло» с посвящением: «Анатолию Штейгеру. МЦ. Женева, 3-го сентября 1936 г.». На обороте титула — дополнение:
«У этой книги — своя история. Предназначалась она Даниилу Жуковскому, старшему сыну поэта Аделаиды Герцык <…>, (которого я шестнадцати лет знала двухлетним, потом — не встречала) — взывавшего об этой книге, в письмах — годы. Один такой вопль до меня дошел. Переслать с оказией ее должен был Н. П. Гронский — и очевидно не смог, но и отдать не смог, так как книга эта оказалась, после его гибели, у него на полке, рядом с его Ремеслом.
Теперь она Ваша, и верю, что подержанность ее — в мечте одного — и любящих руках другого (одного — далекого, другого — погибшего) искупит ее некоторую внешнюю — неновость.
Анатолию Штейгеру — с любовью и болью.
МЦ».
И вдруг — неожиданный вывод: «Вчера, после женевской поездки, я окончательно убедилась в полнейшей безнадежности нашего личного свидания». Выяснилось, что ее приезд ему не нужен, ибо его легкие залечены и процесса нет. Доктор хочет, чтобы он жил зиму в Берне, с родителями, он же сам решил — в Париж. Потому что в Париже — Адамович, литература и Монпарнас: сидения до трех ночи за десятой чашкой кофе, потому что он все равно (после той любви) — мертвый. Да и женщинами уже не интересуется вообще, а Адамович ему близок особо. Последнего Ходасевич в кругу друзей-картежников за глаза называл Содомович.
Оказалось, им не по дороге. Поблагодарила за присланный ей листочек с рильковской могилы.
Они не рифмуются, в лучшем случае — это рифма диссонансная.
МЦ — Тесковой: «Мне поверилось, что я кому-то — как хлеб — нужна. А оказалось — не хлеб нужен, а пепельница с окурками: не я — а Адамович и Сотр».
Штейгеру — в сильнейшем расстройстве:
«Если бы Вы ехали в Париж — в Национальную библиотеку или поклониться Вандомской колонне — я бы поняла; ехали бы туда самосжигаться на том, творческом, Вашем костре — я бы приветствовала. <…> Но Вы едете к Адамовичу и К, к ничтожествам, в ничтожество, просто — в ничто, в богему, которая пустота бблыпая, чем ничто; сгорать ни за что — ни во чью славу, ни для чьего даже тепла — как Вы можете, Вы, поэт!
От богемы меня тошнит <…> Тогда, у тех, был надрыв с гитарой, теперь — с «напитками» и наркотиками, а это для меня — помойная яма, свалочное место, — и смерть Поплавского, случайно перенюхавшего героина (!!! NB! всё, что осталось от «героя») — для меня не трагедия, а пожатие плеч. Не жаль, убей меня Бог, — не жаль. И умри Вы завтра от того же — не жаль будет.
Да, недаром Вы — друг своих друзей, чего я совершенно не учла и не хотела учитывать, ибо свое отношение к Вам (к Вашему дару) — построила на обратном. <…>
Этой зимой я их (вас!) слышала, — слушала целый вечер в Salle Trocadero[268] — «смотр поэтов». И самой выразительной строкой было:
И человек идет домой
С пустою головой…»
В 1923-м молодой американский поэт Эрнест Хемингуэй, прожигающий жизнь во всегдашне-праздничном Париже, написал стихотворение «Монпарнас», которое не было известно МЦ, но нисколько не устарело:
В квартале не бывает самоубийств среди порядочных людей — самоубийств, которые удаются.
Молодой китаец кончает с собой, и он мертв.
(Его газету продолжают опускать в ящик для писем.) Молодой норвежец кончает с собой, и он мертв. (Никто не знает, куда делся товарищ молодого норвежца.)
Находят мертвую натурщицу — в ее одинокой постели, совсем мертвую.
(Консьержка едва перенесла все эти хлопоты.) Порядочных людей спасает касторовое масло, белок, мыльная вода, горчица с водой, желудочные зонды.
Каждый вечер в кафе можно встретить порядочных людей[269].
Штейгер все понимал правильно:
«…в моих письмах Вы читали лишь то, что хотели читать. Вы так сильны и богаты, что людей, которых Вы встречаете, Вы пересоздаете для себя по-своему, а когда их подлинное, настоящее все же прорывается, — Вы поражаетесь ничтожеству тех, на ком только что лежал Ваш отблеск, — потому что он больше на них не лежит… <…>
Вы обещали мне, что Вы мне никогда боли не сделаете, — не обвиняю Вас, что Вы не сдержали своего обещания. Вы, ведь, это обещали мне воображаемому, а не такому, каков я есть… <…>
Любящий Вас и благодарный
А. Ш.».
Издалека приходят новости. В июле 1936 года произошел мятеж в Марокко. Испанские генералы Эмилио Мола и Франсиско Франко бросили вызов республиканскому правительству Испании. Премьер-министр Хосе Хираль обратился с просьбой о помощи к правительству Франции, Франко — к Адольфу Гитлеру и Бенито Муссолини. Первыми откликнулись Берлин и Рим, направившие в Марокко двадцать транспортных самолетов, двенадцать бомбардировщиков и транспортное судно «Усамо». К началу августа африканская армия мятежников была переброшена на Пиренейский полуостров. 6 августа юг