Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 156 из 174

Я Вас люблю, Марина, так, что, если Вам, когда бы ни было, стало жить тяжело, — вспомните это, и теплее, легче станет. Рассчитывайте на всю меня — всегда.

Ваша

Ариадна.


В апреле 1938 года МЦ возобновила переписку своих черновых тетрадей, которую начала еще в 1932 году и внезапно прекратила в 1933-м, не заполнив до конца второй тетради. Кое-какие рукописи она намерена оставить в Европе, но все основное — закрепить их перепиской и привезти на Родину. Третья тетрадь, заполненная в апреле — июне 1938-го (103 листа), начинается с выписки из черновой тетради «Егорушка»: зеленая, квадратная, с картой — начата 11 марта 1928 года, в Медоне, кончена 11 сентября 1928 года, в Понтайяке (Жиронда). Переписка сопровождается ремарками 1938-го. Работа непростая, утомительная, не слишком системная, с неточной хронологией, иногда — как Бог на душу положит, по настроению, анализ на грани умоисступления, кое-что требуется зашифровывать, на что-то лишь намекнуть, а что-то и разъяснить, расширив.

В 1928-м МЦ была занята Гронским, и она переписывает в тетрадь 1938-го стихотворение «Лес — сплошная маслобойня…» с вариантами. Но в 1938-м ее мысли больше заняты Сергеем Яковлевичем, она фиксирует, что для Мура важно присутствие отца: «— Очень, очень жалко, что папа уехал! Я теперь с одним мамом остался!»

Ей кажется необходимым воспроизвести черновик своего письма к Вере, тогда Сувчинской и ставшей вдовой погибшего в Испании шотландского журналиста Роберта Трейла, сотруднице советских спецслужб, проповеднице возвращения в СССР и, между прочим, многолетней любовнице Родзевича.

«— Вы конечно не ждете этого письма, как не ждала его — я.

Хотите в двух словах его содержание? Если бы я была мужчина — я бы Вас любила. Грубо? Как всякая формула. Что же мне мешает сейчас, будучи женщиной и т. д. Знаю. Сама говорила и буду говорить.

(NB! Мешала мне тогда, очевидно, полная ненужность ей женской любви. И — поэтовой любви. Нужность ей только мужской любви. <…> Но это выяснилось — год спустя. 1938 г.)».

Мур произрастает, в 1931-м он таков:

«Про нянь:

— А мое счастье, что у меня нет няни. В России нет нянь.

— В России?! Сплошь няни.

— Да, знаю какие: в платке — со скулами — ужжасные в профиль!»

Думая о себе как поэте — в наброске творческой автобиографии «Моя судьба» (1931), она числит в своих читателях — уже в эмиграции — «сто любящих». В 1938-м добавляет, что на ее вечера-чтения «годы подряд приходили все те же — приблиз<ительно> 80—100 человек. Я свой зал знала в лицо. Иные из этих лиц, от времени до времени исчезали: умирали. 1938 г. Ванв».

Она говорит о несвоевременности своего явления — «что бы на двадцать лет раньше», о том, что время ее «оврижило» и «огромчило» и ей «часто пришлось говорить (орать) на его языке — его голосом, «несвоим голосом», к<оторо>му предпочитаю — собственный, которому — тишину».

Из третьей тетради МЦ:


Не могу удержаться и переписываю сюда, перескочив 6 лет, современное и даже сегодняшнее письмо Мура Але — описание первого посещения — вдобавок при вечернем освещении — Лувра:

Дорогая Аля!

Прости что довольно долго тебе не писал, но был очень занят прогуливанием и лодырьством (provisoire[300]). Был недавно (в субботу) в Лувре, с мамой и Ирусиной матерью. Были в отделе римской скульптуры и оказалось гораздо интереснее чем я думал. Ируся не пошла, pretextant[301] что у нее экзамен, а Аля не пошел потому что ему, по его словам, это не интересно. Видел самые важные и знаменитые вещи Лувра и римской скульптуры: Диана с собачкой и с луком и стрелами, Венера Безрукая и самофракийская победа. Самая красиво сделанная конечно Венера, а Диана мне совсем не понравилась. Потом видели бюсты всех почти императоров римских: у многих зверские морды, а у кого хорошие, то эти потом оказываются дебоширами и вообще свиньями: пример Элиогайал и компания. У Тражана длинные уши и нос, Нерон грубый толстяк, Адриян — эстет, Катил ина и Каракалла — бороды зверские, Марк-Аврелий строгий и злюка, Цезарь — ха, ха, я вас всех умнее — лисица белобородая. Аполлон хоть и красив а вот содрал кожу с бедного сатира, который лучше пел чем он. Венера опустила глаза от стыда что все на нее смотрят, Диана ищет в какую бестию выпалить из лука, а у ее собаки свиное рыло, Амфитрита, Эдипа или еще кто-то — petite poule qui se fout de tout le monde[302], у Эроса нос сломан — вот что значит соблазнять невинных девушек, получил по носу — и вот теперь нос сломан. Вот и потом были такие морды: <рисунок> — совсем как теперешние друзья-сюрреалисты. Вообще всё было интересно, красиво, поучительно и т. п. Масса была американцев и американок страшно негармоничных на фоне статуй.

Целую крепко

Мур <рисунок кота>

(NB! Кот (Мур) у Мура лучше, у меня Бог знает что.) Vanves (Sein) 65, Rue J. В. Potin

15-го июня 1938 г., среда


В тот же день — 15 июня — она пишет Ариадне Берг: «Поймите, что я половину написанного не могу взять с собой, поэтому оставляемое (нужно думать — навсегда: покидаемое) должна оставить в порядке. Над этим и бьюсь — три месяца. А нужен — год. Уже с 6 ч. сижу, но нужен — покой, его у меня нет, вместо него — страх». Ей вспоминаются собственные стихи 1918 года «Андрей Шенье»:

Руки роняют тетрадь,

Щупают тонкую шею…

Время крадется как тать —

Я дописать не успею.

В том же июне, 16-го числа, Сергей Яковлевич, заботливым государством отправленный на лечение в Одессу, пишет сестре Лиле:


Первые дни здесь мне было трудно. Вероятно — реакция на дорогу — душную и жаркую до ужаса. Если бы не сопровождающая меня сестра — я бы выскочил на 2-ой остановке. Было мне худо дней шесть подряд, а потому мне все казалось не таким, каким нужно. Было два серьезных припадка по два часа каждый, с похолоданием рук и ног, со спазмами и страхом и пр<очими> прелестями. Пишу теперь об этом спокойно, потому что все это уже в прошлом и мне гораздо, гораздо лучше. Врачи настроены оч<ень> оптимистично и лечат меня вовсю. Через день я принимаю теплые морские и хвойные ванны, а в промежутках, т. е. тоже через день, мне электрофицируют сердце. Кроме того мне массируют область сердца ментоловым спиртом. Кроме того обтирают одеколоном с головы до ног, т<ак> что я благоухаю, как пармская фиалка. <…>

Живу я уединенно и тихо. На море (к<отор>ое в 3-х минутах от меня) хожу в сопровождении моего оч<ень> милого сожителя и сижу там в тени часа по два.


Очень милый сожитель, надо думать, приставлен к новому гражданину СССР из лучших побуждений. Подъезжала к отцу и Аля.

На Родину Сергей Яковлевич Эфрон отправился из Гавра на пароходе «Андрей Жданов» в тот же день, 10 октября, когда изящно выскользнул из автомобиля в придорожный руанский лес. Прибыл он — в Ленинград, где в скором будущем хозяином станет тот же Жданов, а потом в Елабуге МЦ очень недолго проживет на улице Ворошилова, вскоре удостоенной имени Жданова, и это будет последнее, что их свяжет с Ахматовой, через некоторое время столкнувшейся с этим же именем[303]

Так или иначе, после всяческих лечений Сергей Эфрон окажется в подмосковном Болшеве, где три года назад, после Парижа, проходил санаторный курс Борис Пастернак. Сергея Яковлевича поселят на даче НКВД. Оттуда 12 октября он напишет сестре:

«Дорогая Лиленька, вот я и на «своей» даче. Здесь прелестно. Все совершенно в твоем духе — сплошная «сельскость». Из окон — сосновый парк. Сейчас в стекла барабанит дождь (моя любимая обстановка — осенний дождь в стекла).

Аля все очень мило и трогательно приготовила. Она из кожи лезет, чтобы мне во всем помочь. А мне тяжко, что я таким бременем ложусь на всех и особенно на нее. <…>

Сегодня говорили с Алей о том, как ты будешь к нам зимой приезжать и восторгаться тишиной (здесь действительно тихо) и белизной и ЧИСТОТОЙ».

У МЦ другой пейзаж и другая погода. В сущности, этот пейзаж и эта погода — одни и те же в любое время года: ее отъезд. Но сначала — переезд, означающий, помимо прочего, распродажу мебели: «…выбыли моя громадная кровать, зеркальный шкаф и огромный дубовый стол, и еще другое предполагается. Я — ГОЛЕЮ. Сейчас галопом переписываю стихи и поэмы за 16 лет, разбросанные по журналам и тетрадям, в отдельную книжку — и просто от стола не встаю».

От себя она уже не зависит — ее опекают, ведут.

Переезд — куда? В гостиничный номер в Исси-ле-Мулино, парижский пригород по соседству с Ванвом. Это был транзит. 11 августа она пишет Ариадне Берг: «Только что Ваше письмо и тотчас же отвечаю, — завтра уже не смогу: опять укладываться! — 15-го едем с Муром на океан — на 2–3 недели: в окрестностях Cabourg’a (Calvados) — 2 1/2 ч. езды от Парижа. <…> Посылаю Вам (в подарок) уцелевшую корректуру своей Поэмы Горы — самой моей любовной и одной из самых моих любимых и самых моих — моих вещей. <…> Мне до сих пор больно — читать. А видеть его — уже не больно, давно не больно. От любви уцелели только стихи. Он — молодец и сейчас дерется в Республиканской Испании». Берг ответила: «Я не прочла, — я выпила Вашу поэму».

Итак, они с Муром теперь в городке Dives-sur-Mer, почти по-русски — Див, в устье реки Див. Это рабочий поселок с одним домом во всю улицу — ше du Nord, 8 — и под разными нумерами: казенные квартиры для заводских рабочих. Они с Муром поселены в большой светлой комнате, входящей в квартиру рабочего по имени Nikita, то бишь русского, у которого жена нордмандка и дети, соответственно, нормандские, ни звука по-русски. В комнате — умывальник с горячей водою, но места для хозяйства нет — и оно всё на полу: Мур, не наступи в кофе! Мур, ты, кажется, наступил в картошку! Но — полная своб