а сервировка сразу расположила к непринужденности. Совсем как это делают француженки, МЦ отламывала кусочки хлеба и ела их с ломтиками сыра, запивая красным вином. Крученых достал апрельский номер журнала «30 дней» со стихотворением — под названием «Старинная песня».
— Я никак не могла уговорить редактора не называть так этих стихов.
Была половина первого ночи, когда, распрощавшись с хозяином, МЦ с Кончаловской вышли на трамвайную остановку на Кировской площади. Подошел 23-й трамвай. МЦ торопливо простилась и по-девичьи легко побежала к вагону. Хрупкая фигурка в кожаном пальто, синий берет, толстые коричневые сандалии. В окне удаляющегося вагона перед Кончаловской мелькнули ее чужие глаза, равнодушно смотрящие куда-то мимо. Это было 18 мая 1941 года.
В этот день — Але: «Дорогая Аля! Сегодня — тридцать лет назад — мы встретились с папой: 5-го мая 1911 г. Я купила желтых цветов — вроде кувшинок — и вынула из сундучковых дебрей его карточку, к<отор>ую сама снимала, когда тебе было четырнадцать — и потом пошла к Лиле, и она конечно не помнила. А я все годы помнила, и, кажется, всегда одна, п<отому> ч<то> папа все даты помнит, но как-то по-своему».
В мае выходит журнал «Знамя», где помещен перевод Марины Ивановны «Библейские мотивы» Ицхока (Лейбуша) Переца, еврейского классика, который жил в Польше и умер в 1915 году. Теперь, в 1941-м, был его девяностолетний юбилей. Перевод МЦ соседствовал с романом Петра Павленко «Шамиль» и с целой поэмой Осипа Колычева, который прославился строкой: «и мать дышала рыбой косоротой».
Двадцать третьего мая пишется письмо пространное, заведомо концептуальное — Але:
Я сама себе препятствие. Моя беда, что я, переводя любое, хочу дать художественное произведение, которым, часто, не является подлинник, что я не могу повторять авторских ошибок и случайностей, что я, прежде всего, выправляю смысл, т. е. довожу вещь до поэзии, перевожу ее — из царства случайности в царство необходимости, — так я, недавно, около месяца переводила 140 строк стихов молодого грузина, стараясь их осуществить, досоздать, а матерьял не всегда поддавался, столько было напутано: то туманы — думы гор, то эти же туманы — спускаются на горы и их одевают, так что же они: думы — или покров? У автора — оба, но я так не могу, и вот — правлю смысл, и не думай, что это всегда встречается сочувственно: — «У автора — не так». — «Да, у автора — не так». Но зато моими переводами сразу восхищаются чтецы — и читатели — п<отому> ч<то> главное для них, как для меня — хорошие стихи. И я за это бьюсь. — Прости, что так много о себе, но мне, в общем, не с кем об этом говорить. Но, чтобы закончить: недавно телеф<онный> звонок из «Ревю де Моску», — у них на руках оказались мои переводы Лермонтова, хотят — Колыбельную Песню, но — «замените четверостишие». — Почему? — Мне оно не нравится. — И так далее. Я сказала: — Я работала для своей души, сделала — как могла, простите, если лучше не могу. — И всё. — Не могу же я сказать, словами сказать, что мое имя — достаточная гарантия.
Аля! Приобретение в дом: я обменяла своего Брейгеля — огромную книгу репродукций его рисунков — на всего Лескова, 11 томов в переплете, и даже — переплетах, п<отому> ч<то> разные, и весь Лесков — сборный, но — весь. Я подумала, что Брейгеля я еще буду смотреть в жизни — ну, раз десять — а Лескова читать — всю жизнь, сколько бы ее ни осталось. И у меня остается еще другой Брейгель: цветной, такой же огромный, и которого уже не обменяю ни на что. Лесков — самый подержанный — стоит не меньше 350 руб., и я бы навряд ли его когда-нибудь купила. А так — тебе останется, п<отому> ч<то> Мур навряд ли его будет любить.
— Перекличка. Ты пишешь, что тебе как-то тяжелее снести радость, чем обратное, со мной — то же: я от хорошего — сразу плачу, глаза сами плачут, и чаще всего в общественных местах, — просто от ласковой интонации. Глубокая израненность. Но я — от всего плачу: просто открываю рот как рыба и начинаю глотать (давиться), а другие не знают куда девать глаза.
Слез не было, когда наконец произошла встреча с Ахматовой. 7 июня 1941 года МЦ приходит в квартиру Ардовых на Большой Ордынке, 17. Принесла янтарные бусы да еще четки: как же без символа? Говорили до раннего вечера, вместе пошли в театр на «Учителя танцев», после театра провожали друг друга. МЦ переписала от руки Анне Андреевне стихи, которые той понравились, вдобавок к оттискам двух чешских поэм. В устном исполнении встретились две другие поэмы — ахматовская «Поэма без героя» и цветаевская «Поэма Воздуха», не соприкоснувшись. Ахматова оглянулась туда, где МЦ давно не было. Туда, где ее не было и тогда, когда это было. Арлекины, коломбины и пьеро Трехпрудного были совсем не те, что проносились в петербургском вихре 1913 года у Ахматовой. И какое дело было в июне 1941-го Ахматовой — до полета Линдберга и семи небес, не имеющих никакого отношения к низкому потолку тесной комнатушки, мало чем отличающейся от клетки двух медведей. Ясновидящая Ахматова уже отстояла свое с передачею под Крестами[354], МЦ по близорукости не видела Лефортова и Бутырок, таща свои передачи. Ахматовская козлоногая героиня плясала не для МЦ, смотрящей в профиль. На следующий день они увиделись у хлеб-никоведа Николая Харджиева в Александровском переулке Марьиной Рощи, МЦ ходила по комнате, беспрерывно и ярко говорила. После Ахматова сказала:
— По сравнению с ней я телка.
Харджиев успокоил:
— Но у вас есть одно преимущество, которого нет у Цветаевой. Ваши стихи совсем не виртуозны.
Об ахматовском стихотворении «Поздний ответ», датированном 16 марта 1940 года, а потом автором переда-тированном с добавлением то 1956-го, то 1961-го, нельзя сказать нечто определенное, кроме того, что само по себе стихотворение сильное, проникновенное, но к диалогу с МЦ вряд ли имеет отношение.
Белорученькая моя, чернокнижница.
Невидимка, двойник, пересмешник,
Что ты прячешься в черных кустах,
То забьешься в дырявый скворешник,
То мелькнешь на погибших крестах,
То кричишь из Маринкиной башни:
«Я сегодня вернулась домой,
Полюбуйтесь, родимые пашни,
Что за это случилось со мной.
Поглотила любимых пучина,
И разрушен родительский дом».
Мы с тобою сегодня, Марина,
По столице полночной идем,
А за нами таких миллионы,
И безмолвнее шествия нет,
А вокруг погребальные звоны,
Да московские дикие стоны
Вьюги, наш заметающей след.
Если это и ответ, то слишком поздний. Это больше похоже на комментарий к несостоявшемуся диалогу. Более того, речь о равенстве, о фигурах одного роста, а это в принципе не допускалось Ахматовой. «И слава лебедью плыла / Сквозь золотистый дым…» (Ахматова, 1910-е годы). Только небывалый объем цветаевской славы мог подвигнуть гордячку Ахматову к признанию условного равенства. В 1940-м — и даже раньше — могла появиться лишь первая строка: «Невидимка, двойник, пересмешник». Осознание ведомых за собой миллионов — финал, апофеоз ахматовского мифа, надпись — золотом по мрамору — на парном памятнике.
И тем не менее нет ничего более точного, чем позднейшие стихи Марии Петровых:
Ахматовой и Пастернака,
Цветаевой и Мандельштама
Неразлучимы имена.
Четыре путеводных знака —
Их горний свет горит упрямо,
Их связь таинственно ясна.
Неугасимое созвездье!
Навеки врозь, навеки вместе.
Звезда в ответе за звезду.
Для нас четырехзначность эта —
Как бы четыре края света,
Четыре времени в году.
Их правотой наш век отмечен.
Здесь крыть, как говорится, нечем
Вам, нагоняющие страх.
Здесь просто замкнутость квадрата,
Семья, где две сестры, два брата,
Изба о четырех углах…
Алексей Крученых позвонил девятнадцатилетней Лидии Лебединской, дочке своих старых друзей:
— Купишь две бутылки кефира, белые булки — и ко мне. Поедем на дачу, в Кусково.
Дачей именовалась шестиметровая комнатенка, которую он снимал в Кускове, чтобы ночевать там, когда в Москве наступала жара. Девушка приехала к старому чудаку.
— Сейчас мы заедем за Мариной Цветаевой, — быстро поздоровавшись, сказал он. — А потом в Кусково.
Дверь открыл Мур, высокий и широкоплечий, в кожаной куртке на «молнии».
Идя рядом с сыном-великаном, МЦ то брала его за руку — так берут маленьких детей, когда хотят увести от опасности, — а то вдруг опиралась на его большую руку, словно искала у него поддержки.
Шли по главной улице села Кускова. На углу увидели фотографа. Трехногий коричневый фотоаппарат — напоминание о конце XIX века — был прикрыт черной, лоснящейся от времени и грязи тряпкой. На заборе развешан холст, изображающий ту пеструю и роскошную жизнь: белый замок окружен пальмами и березами, белая лестница, вазы и в них розы, похожие на красные кочаны капусты. Васильковые волны с мыльной пеной бьются о ядовито-изумрудный берег. Красота!
МЦ, смеясь, показала глазами на холст:
— Такое увидишь только в России…
В Крученых заговорила страсть коллекционера:
— А почему бы нам не сфотографироваться?..
Они катались на лодке, пили кефир, сидели в садике, около беседки, снимались «как буржуи-мудилы» (Мур). На обратном пути — на закате — получили фотографии. На экземпляре А. Крученых МЦ написала: «Дорогому Алексею Елисеевичу Крученых с благодарностью за пеструю красоту здесь — Кусково — озеро и остров — фарфор — в день двухлетия моего въезда. 18 июня 1941 года.