пишет, берет не те слова, какие могла бы взять, а те, какие первые придут в голову. Г-жа Цветаева как бы забывает, что недостаточно переживать: надо — хотеть воплотить переживание в адекватное ему слово.
Мы вновь упираемся в Брюсова. «Стихи Нелли. С посвящением Валерия Брюсова» — небольшой сборник, всего из двадцати восьми пьес, изданный без подписи автора: мистификация Брюсова, а Надежда Львова — та девушка, которая через несколько месяцев застрелится из-за несчастной любви к нему, из пистолета, им ей подаренного.
Но, пожалуй, самым существенным в свете дальнейшей судьбы МЦ была реплика Владислава Ходасевича (Русская поэзия. Обзор. Альциона: Альманах издательства «Альциона». М., 1914. Кн. 1.):
«Волшебный фонарь» — так называется новая книга стихов Марины Цветаевой, поэтессы с некоторым дарованием. Но есть что-то неприятно-слащавое в ее описаниях полудетского мира, в ее умилении перед всем, что попадется под руку. От этого книга ее — точно детская комната, вся загроможденная игрушками, вырезанными картинками, тетрадями. Кажется, будто люди в ее стихах делятся на «бяк» и «паинек», на «казаков» и «разбойников». Может быть, два-три стиха были бы приятны. Но целая книжка в бархатном переплетике, да еще в картонаже, да еще выпущенная издательством «Оле-Лукойе» — нет…
В принципе все сводилось к одному: молодо-зелено и может плохо кончиться.
Жить опасно. Выход «Волшебного фонаря» совпал с кошмаром в жизни сестры Аси: в начале февраля с собой покончил Борис Бобылев, друг ее мужа и платонический пленник ее сердца. Перед этим он подарил ей цианистый калий, на случай совместного ухода. Свою фотографию, ей преподнесенную, он надписал: «Пусть все сгорит!».
До апреля 1913 года Марина, Сережа и Аля живут в «собственном доме» на Полянке, в Малом Екатерининском — угол 1-го Казачьего.
На Сивцевом Вражке — постоянно навещаемые обормоты: в одной квартире обитают Пра, Макс, Лиля и Вера Эфрон. «Полянка» и «обормотник» закончатся весной: в апреле уедут в Коктебель Волошины, а за ними — обитатели «собственного дома».
Стихов весны — лета 1913 года сохранилось десятка полтора, в числе которых «Идешь, на меня похожий…» (3 мая 1913, Коктебель) и «Моим стихам, написанным так рано…» (13 мая 1913, Коктебель). Это — шедевры, это — она, МЦ.
Идешь, на меня похожий,
Глаза устремляя вниз.
Я их опускала — тоже!
Прохожий, остановись!
Нелишне упомянуть — МЦ любила эти стихи Макса Волошина:
Не царевич я, похожий
На него — я был иной.
Ты ведь знаешь, я — прохожий,
Близкий всем, всему чужой.
Цветаевский прохожий — Макс? Похоже.
Но перед этим (1908) были и строки Аделаиды Герцык:
— Для меня везде все то же,
Нет предела, нет заката,
Я не друг и не вожатый,
Я — случайный, я — прохожий
По полянам сновидений
Среди песен и забвений.
Через несколько лет (1925) Сергей Есенин скажет: «В этом мире я только прохожий», а через много лет (1940) — Леонид Мартынов: «Замечали — по городу ходит прохожий?» Нет, этих прохожих породила не Цветаева, их мать — общерусская Муза.
Аделаида Герцык — с сестрой Евгенией — жила в Судаке. Их дом отстроил отец, инженер-путеец. Дом — «Адин дом» — был открыт ветрам и людям. Муж ее Дмитрий Жуковский, выпусник Гейдельбергского университета, еще недавно (1905) издавал журнал «Вопросы жизни», в котором, помимо виднейших современных философов, печатал знаменитых символистов — от Брюсова до Блока и Белого. В 1913-м он как раз стал строить новый дом. Старше Марины на девятнадцать лет, Аделаида Казимировна быстро и взаимно полюбила ее.
МЦ вспоминала:
…он <Макс> живописал мне ее — немолодая, глухая, некрасивая, неотразимая. Пришла и увидела только неотразимую. Кстати, одна опечатка — и везло же на них Максу! В статье обо мне, говоря о моих старших предшественницах: «древние заплатки Аделаиды Герцык»… «Но, М<аксимилиан> А<лександрович>, я не совсем понимаю, почему у этой поэтессы — заплатки? И почему еще и древние?» Макс, сияя: «А это не заплатки, это заплачки, женские народные песни такие, от плача».
А потом А. Герцык мне, философски: «Милая, в опечатках иногда глубокая мудрость; каждые стихи в конце концов — заплата на прорехах жизни»
Сестры Герцык родились и выросли в Александрове, в той Слободе, где неистовствовал Иван Грозный, на много лет устроив из нее столицу Руси. В Слободе укроются сестры — Герцык и Цветаевы — в год предреволюции, 1916-й. Там будут и заплатки, и заплачки.
В весенне-летнем Коктебеле 1913 года — все они красавцы и красавицы: красавец Сережа, красавица Марина, красавица-принцесса Аля. Это утверждают стихи, фотографии, портреты. Портрет МЦ работы Магды Нахман — яркая блондинка в синем платье на багровом фоне; скульптурные портреты Надежды Крандиевской — раскрашенный гипс и мрамор — головка МЦ в двух вариантах.
Между Мариной и Сережей тишь да гладь. Она зовет его Львом, Лёве, он ее — Рысью, Рысихой. Они взаимно ластятся и урчат.
Однако все непросто. МЦ пишет в Москву:
Коктебель, 28 апреля 1913 г.
Милые Лиля и Вера, Коктебель страшно пуст: никого, кроме Пра и Макса. Дни серые, холодные и дождливые, с внезапными озерами синего неба. Мы живем в отдельном домике, в двух сообщающихся комнатах. Алина — в одно окно (в ней я жила месяц), наша — в два, с видом на горы и на Максину башню — великолепную!
С Максом мы оба в неестественных, натянутых отношениях, не о чем говорить и надо быть милым. Он чем-то как будто смущен, — вообще наше en trois[15] невозможно. Разговоры смущенные, вялые, все всё время начеку.
Может быть это оттого, что он не знает, как относиться к Сереже. Оба почти не говорят серьезно.
Ничего не произошло и вряд ли произойдет, но все это давит.
Постепенно стали приезжать разные гости. Атмосфера не слишком улучшалась. Порой было неловко, уныло и крикливо: кричали друг на друга сестры Субботины, Капа и Тюня, а Пра осаживала их. Событием становилось, например, мытье автомобиля перед его окраской. Или — групповая прогулка в горы. Какие горы, какие скалы, какое море! Там Сережа, заявив о том, что «талья» у него самая тонкая из всех присутствующих талий, стал примерять пояс возмущенной им Тюни, в результате чего пояс лопнул, а Тюня оскорбилась не на шутку, назвав Сережу свиньей. Смех и грех.
Но центральным сюжетом лета явилось иное, неожиданное: Майя Кювилье (Кудашева) страдательно влюбилась в Макса, он не реагировал. Она тосковала, плакала во многих комнатах у многих, в том числе у Пра, которая говорила:
— Ну зачем вы его выбрали? Что в нем такого? Толстый, с проседью, в папаши вам годится! Любить никого не может, я сама часто плачу из-за этого, я понимаю, как вам должно быть горько. Да плюньте на него! Выбрали бы себе какого-нибудь юношу, стройного, красивого, молодого, вместе бы бегали, вместе бы сочиняли стихи…
— Но я не могу на него плюнуть…
В августе МЦ отправится в Москву с целью продажи дома — вскоре на имя Пра придет телеграмма: «Вчера 30-го час три четверти дня папа скончался разрыв сердца завтра похороны целую — Марина».
Иван Владимирович в августе отдыхал на даче под Клином. Его болезнь — грудная жаба (стенокардия) — вроде бы гасла после лечения в Германии. Он задумал книгу об архитектуре древнеримских храмов и готовил ее, собирая материалы и собираясь на зиму в Италию.
Марина с отцом, по ее приезде, увидались в Трехпрудном, поехали вместе в магазин Мюра и Мерилиза — он хотел ей что-нибудь подарить. Она выбрала лохматый плюшевый плед — с одной стороны коричневый, с другой золотой. Отец был необычайно мил и ласков. Когда они проходили по Театральной площади, сверкавшей цветами, он вдруг остановился и, показав рукой на группу мальв, грустно сказал: «А помнишь, у нас на даче были мальвы?» У нее сжалось сердце. Она хотела проводить его на вокзал, но он не согласился: «Зачем? Зачем? Я еще должен в Музей». Он вернулся на дачу под Клином.
Внезапно — удар. Его повезли в Москву железной дорогой, и это было последней точкой в истории его болезни, жизни и любви. С двумя скорбными обручальными кольцами на левой руке он лежал в гробу. На нем горел золотым шитьем опекунский мундир, совершенно не нужный ему при жизни и за который пришлось выложить 700 рублей. Его последний путь завершился соседством с женой и тестем на Ваганьковском кладбище. Ему было шестьдесят шесть. Умирать он не думал — умер без священника, при его-то религиозности. Он был начисто лишен тяги к мистическим воспарениям, однако что было, то было: в сороковой день после его смерти скончался Юрий Степанович Нечаев-Мальцев, сотворец Музея. Ивана Владимировича отпели в университетской церкви Святой мученицы Татианы на Моховой.
Стихов об уходе отца не воспоследовало. У нее вообще не было стихов об отце.
Но смерть приобретала все более определенные очертания. Лирический эгоцентризм все сводит на себя.
Уж сколько их упало в эту бездну,
Разверстую вдали!
Настанет день, когда и я исчезну
С поверхности земли.
Застынет все, что пело и боролось,
Сияло и рвалось:
И зелень глаз моих, и нежный голос,
И золото волос.
И будет жизнь с ее насущным хлебом,
С забывчивостью дня.
И будет все — как будто бы под небом